Том 2. Сумерки духа
Шрифт:
Валентина поняла неловкость, ей стало досадно и противно.
– Я не актриса и вряд ли могу быть полезной вашему сыну, – проговорила она сухо и отвернулась.
В эту минуту входил Звягин. Валентина ему искренне обрадовалась и указала на пустое кресло у стола.
– Садитесь, садитесь… Ну скажите, какое впечатление? Вот Геннадий Васильевич не совсем доволен…
Кириллов, все время молчавший, улыбнулся и запротестовал: он мало понимает в декламации, Баратынский не самый его любимый из поэтов, но чтение Валентины Сергеевны показалось ему почти совершенным…
Генерал застыл, замолк, приподнял брови и не уходил, чутко прислушиваясь к разговору.
– Вы удивительно читали, – сказал Звягин тихо. – Я никогда не слышал такого исполнения Баратынского. И жаль было
Валентина вспыхнула от неожиданного и неосторожного комплимента и с беспокойством подняла глаза. Кириллов молчал, как будто не слышал, генерал пыхтел и тоже молчал, а приходящие и уходящие только смотрели с прежним тупым изумлением и не слушали разговоров.
Заворский и Двоекуров, продолжая говорить, сели за стол, недалеко от кружка Валентины.
– Что вы будете читать во втором отделении? – спросил Звягин Валентину.
Она плотно закрыла книгу, лежавшую у нее на коленях, и покачала головой.
– Это секрет. Я не люблю, чтобы знали, что я буду читать. Неожиданность всегда углубляет впечатление. Вот услышите.
– На смерть Гете? – спросил Кириллов.
– Нет, нет, не скажу. Не на смерть Гете.
– Я знаю всего Баратынского наизусть, я угадаю с первого слова, – сказал Звягин. – Какая сила – стихи. Отчего они имеют такую власть над человеческим сердцем? Может быть, это – сила правды?
– Постойте, – произнесла Валентина горячо. – Хотите, я вам скажу, как я понимаю стихи и почему я их люблю?
«Как она взволнована, – подумал Звягин. – Что она, искренна – или притворяется перед собой?» Валентина продолжала, увлекаясь:
– Я люблю стихи потому, что они в одно время и величайшая истина и величайшая ложь. Они – «все» человеческой души. Помните реферат, который вы читали, Лев Львович? Помните «великую ложь искусства»? Вот где она и где можно перед ней преклониться. Я скажу яснее. Если бы я любила человека, и он покинул бы меня. И если бы вдруг я прочла его стихотворение, где он говорил бы, что любит меня, ждет меня, страдает… ведь я не пошла бы к нему, потому что он мог бы встретить меня с изумлением, спросить, что мне нужно, сказать, что у него новые привязанности… И он был бы прав. Простому слову письма я верила бы больше. А между тем нельзя написать ни единой прекрасной строки без великого и полного ощущения истины. Красота и сила стихотворения сами говорят мне, что было мгновение, когда человека пронизало острие правды, когда человек чувствовал именно это – или безумно хотел чувствовать, что уже все равно там, на вершинах. Баратынский, когда его спросили, что такое поэзия, ответил: «Поэзия есть полное ощущение минуты». И это так. И я люблю стихи, и подчиняюсь стихам, потому что в них та полнота правды, которой больше нигде не дает жизнь.
Звягин молчал, опустив голову. Заворский, подвинув слегка свой стул, произнес, улыбаясь:
– О, да вы оратор!
– Я мог бы вам многое возразить, – сказал Кириллов очень тихо.
В эту минуту позвонили, пора было начинать второе отделение.
Все засуетились. Двоекуров, собиравшийся сказать что-то Валентине, вскочил за уходящим Заворским. Генерал, который не то слушал, не то дремал, тоже приподнялся грузно и, пожимая руку Валентины, бормотал ей последние любезности.
– Да, вы чрезвычайно верно, чрезвычайно верно изволили сказать… Поэзия и красота живут вместе… И ваши прелестные глаза говорят о поэзии… И мой сын, который так понимает искусство… Вы позвольте ему представиться…
Валентина молча отвернулась и раскрыла книгу. Она должна была читать сейчас после Заворского. Двоекуров, который в мягких башмаках прохаживался по комнате, бесил ее, она не могла углубиться в стихотворение. Настала тишина. Кириллов ушел, простясь с ней совсем, он собирался уехать раньше окончания вечера. Звягин ускользнул незаметно. Теперь, чрез полуоткрытую дверь в залу, доносился голос Заворского, немного претенциозно, на «а», читающего статью, дамы-певицы шептались в углу; неизвестно откуда появившийся гвардеец с лакейским лицом овладел колокольчиком и стал у двери за распорядителя,
потому что хорошенький правовед так и не поднимался из-за стола, углубившись в марсалу. Он что-то беспрерывно говорил Валентине, но она не слушала. Французская актриса окаменела в своем углу. Лицо ее, истинно трагическое, беспокоило Валентину.Двоекуров, наскучив ходить по комнате, присел к Валентине. Она спокойно подняла глаза.
– Прослушал с интересом вашу лирическую речь о стихах, – произнес он, жеманясь.
– И оную не одобрили? – усмехнувшись, произнесла Валентина.
– Напротив, напротив… Но я лично думаю, что стихи должны иначе действовать на современную душу… Современное общество, как русское, так и европейское, особенно английское, стоит на переходе, на рубеже. Я сам встречал оксфордских студентов, которые…
Ему не суждено было рассказать о своих встречах с английской молодежью, да вряд ли бы Валентина и поняла, к чему он клонил речь: в эту минуту раздался гром рукоплесканий, в отворенную офицером дверь сначала ворвался поток горячего воздуха, а потом вошел Заворский, красный и довольный, с рукописью. Рукоплесканья не прекращались, хай-лайф [32] требовал своего любимца. Заворский выходил несколько раз. Двоекуров, как коршун, набросился на рукопись и сам стал перевязывать ее белой лентой.
32
высший свет (англ.).
– Это моя добыча, – с невинной веселостью обратился он к Валентине. – Автор мне обещал. Завтра я отчет напишу о вечере, – то есть преимущественно об этой прекрасной статье…
Валентина подумала, что он ее еще и не читал.
– Вам выходить! – бесцеремонно кинул ей офицер-распорядитель. – Пожалуйста, ждут.
– Желаю вам успеха, – сказал Двоекуров, занятый завязываньем статьи. Он не замечал Валентину, говорил с ней только случайно и мельком. Она ему совершенно не нравилась. Он вообще мало ухаживал за женщинами: ему было некогда да и неинтересно.
Валентина встала и пошла к выходу. Черные крылья взволновались и легко упали. Сердце Валентины билось редко и тяжело. Она взглянула в книгу и вышла.
В первую секунду электрический свет ослепил ее после тусклой лампы. Было очень жарко. Валентина заметила равнодушно-утомленные, глуповатые лица генералов в первом ряду.
«Тут ли Кириллов?» – мелькнуло у нее почему-то в голове. Но вместо Кириллова она вдруг увидала близко лицо Звягина – и оно поразило ее еще не виданным выражением угрюмой, почти страшной, злости. Вряд ли он думал, что она его видит. В зале шептались. Какая-то дама вдруг встала и ушла.
Валентина подошла ближе, раскрыла книгу и начала очень просто:
Смерть – дщерью тьмы не назову я И, раболепною мечтой Гробовый остов ей даруя, Не ополчу ее косой. О, дочь верховного эфира! О, светозарная краса! В руке твоей – олива мира, А не губящая коса. Когда возникнул мир цветущий Из равновесья диких сил, – В твое храненье Всемогущий Его устройство поручил. И ты летаешь над твореньем, Согласье прям его лия. И в нем прохладным дуновеньем Смиряя буйство бытия. . . . . . . . . . . . . . . . Дружится праведной тобою Людей недружная судьба. Ласкаешь тою же рукою Ты властелина и раба.