Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Случилось это все же в реальном месте, а не в полях посмертных, ибо это не выдумка, и Овидий тут ни при чем, – в трех верстах от железнодорожного полустанка Пупырники, – имя самое разреальное, – у гнусненького болотца, на взъерошенной выруоке, – на пеньках. Хоть и начало лета, но день с прохладцей; солнце будто всего пугается, прячется в облачках, кутается от лихорадки в вату, а эта грязная вата ползет по болотцу хмурью – и вот заплачет. Что может быть тоскливей такого худосочного пейзажа: ржавая вымочина, ольховые и осиновые пеньки бородачки-кочки, белоус сухой и шершавый, какая-то больничная горечь, болотная, с сладеньким привкусом хлороформа и йодоформа, и ладана… и еще эти пигалицы сто-нут?! Какие могут родиться мысли? Вы угадали: покойники. И не совсем. Они проходили вереницей, милые тени прошлого, приходили с краев земли на чахлое русское болотце и рвали сердце. Тени, ибо из иного мира.

Или я сам был тенью? Но почему же даже и там, на как бы заумном месте, в небытии, но рядом с дерюжным мешком с бараниной, вдруг – такая высокая материя – о… человеке? Уж и не человек я был, а как бы невесомое, как бы «вещь в себе», а мысль и пошла вертеть: где человек? что – человек? И про «диогеновский фонарь» вспомнил… И вдруг полезло в глаза – Европа, Лувры, конгрессы ученых мира, великие достижения, снеговые вершины разума… А рядом – бараниной от мешка несет!

Погодите, – поймете. Тогда, с пеньков-то, и про «истину, добро и красоту» вспомнил. А я, как вы знаете, тоже как бы служитель красоты и гармонии, а потому – и добра… и, как историк философии, будто бы и служитель истины?! И вот, с пеньков-то, вдруг и осенило меня, словно через духовный микроскоп посмотрел… и познал. И решил дерзкий вызов бросить судьбе и взять диогеновский фонарь. Он, конечно, за тысячелетия поржавел, помят, но… другого пока не найдено.

Теперь-то я понимаю, как смешно было со стороны на меня глядеть, там-то! Но глядеть-то ведь было некому. Пигалицы одни… И вот, за отсутствием иного живого существа, – и в благодарность за «откровение», – я клятву-то аннибалову той самой пигалице и дал! Со слезами дал, в зеленых штанах-диагональ и в пиджаке, как будто чесучовом. Торжественно, помню, произнес;

«Слушай же хоть ты, пигалица несчастная, мою аннибалову клятву! Хоть и „тростник“ я, но мыслящий! Наемся вот этой самой баранины душистой, заряжусь от фасоли фосфором, зажгу вот этот фонарь, – по лбу себя, помню, щелкнул, – и отыщу в себе человека! Хоть ископаемого, а сыщу! дерзну!!»

Я тогда даже и засмеялся предерзновенно, в полный голос – и испугался. Ведь сколько же лет я смеха своего не слыхал и голоса! Место, правда, было глухое, как бы посмертное, и совсем никакого резонанса, – на вырубке! Как бы – в вату! Но дерзновение показал. Пигалицы переполошились, такой-то стон подняли… – так неприятно стало. Впрочем, если бы даже и предстал вдруг некто, в блестящей коже, со скульями, и, пронизав мясным взглядом, спросил, поджимая губы: «Ачто, собственно, обозначает ваш смех, товарищ… и в таком пустынном месте?!.» – у меня имелся чудесный повод не только укрыться от зрячей кожи, но даже и укрепить реноме! Я показал бы на свой мешок и с радостной дрожью в голосе разъяснил бы недоумение:

«От безмерного счастья, дорогой товарищ!.. Ме-шо-чек-то вот этот, жалованный… ака-де-мический!! В пустыне с вами – и… манна небесная дарована! До глубины души чувствую попечение и… честь!»

Сколько бы наговорил слов прекрасных о кожаном благородстве, о великих жертвах во славу труда и знания! А мимика?! За шесть-то лет молчания такая мимика и мимикрия получились… – прямо психофизиологическая метаморфоза! И теория Дарвина закреплена окончательно.

И клятву я таки выполнил: я – здесь! Другое дело, чтоя здесь нашел… Но я – здесь.

III

Я нервничаю немного, и вообще… – но ведь я же не сухостой и не летописец из подземелья. Я все же – искатель истины, как будто знавший ее когда-то, и вдруг… кто-то ее слизнул! Как же – без трепета?! И потом же… – шесть лет! Я и предупредил, что вытряхиваюсь, и потому не удивляйтесь, что перескакиваю. Ведь какие скачки-то были! Из двадцатого века в… какой?! Да такого и века не было никогда, – поверьте уж мне, историку. И потом, из не бывавшего еще века – в Европу победоносную! Но и Европа-то… Но об этом после.

Сейчас во мне взрывы и разряжения, и фонарь мой временами начинает коптить и гаснуть. Самому представляется иногда, что я – как будто и не я даже, а некая эманация… И логика иногда хромает?.. Но она же теперь везде хромает – и ничего. Но надо все-таки по порядку.

Я здесь уже скоро год, но и во мне, и на мне все еще как бы… потустороннее, и я все еще слышу, как воняет от меня воблой и… всякой той эманацией… Даже вот тут, на берегу океана… воняет от меня «супчиком» из воблиных глазков, «шрапнелью», что протирает кишки, и прокислой бараниной. А вчера увидал синещекого шофера, в крагах и галифе, и губы у него поджаты, и кожа в блеске… – голову вобрал в плечи!.. Самому противно.

Вот закрою глаза – и вижу…

По болотистой луговинке вьется ржавая тропка, позади остался полустанок, впереди еще четыре версты такой дороги, – поросль, пеньки, стрекозы,

болотца… – а там, между двух оврагов, на гривке, разбитая моя дача, с черными дырьями, с безумьями соловьев в ночи, с бьющимися в ней криками той жизни… Я едва волоку мешок, присаживаюсь через сотню шагов и все оглядываюсь. Мне кажется, будто я что-то украл и прячу; или – будто меня купили со всеми потрохами за этот мешок, или вырвали его у кого-то и дали мне… и вот-вот отымут. Или – меня самого отымут! Сижу на пеньке и оглядываю себя…

«Да кто же я?!» – спрашиваю зеленые брюки-диагональ, трясу головой, чтобы вытряхнуть мусор, и припоминаю с трепетом:

…«Я… профессор?.. член-корреспондент двух европейских Академий… автор ученых трудов, кавалер „почетных легионов“, знаток античных искусств, имел дипломы… производил раскопки погибших царств, умерших цивилизаций?..»

И опять встряхиваюсь. Не может быть!.. Рваный мешок, болотина, пигалицы кричат?.. И я страшно хочу нашарить в мешке ослизлую баранью лопатку и грызть, и грызть… Но у меня выпали передние зубы, вставить я не могу… я буду сосать баранину! И снова встряхиваюсь. Не может быть… Разве я был профессором? В какой жизни, в каких веках?.. Сопливый мальчишка дворника – теперь он, правда, завел платки, но губа трубкой та же, и лицевой угол идиота… – вчера опять в коридоре шепелявил:

«Сьто… кому ушши-то оболтали?!»…

Оглядываю себя. На ногах у меня – бедные мои ноги! – футбольные башмаки, выданные мне из «склада просвещения» благосклонным распоряжением одной крашеной дамы в изящных туфельках, сделавшей неожиданное открытие, что я читаю лекции в дырявых шерстяных чулках – покойной моей жены! – и в рваных резиновых калошах. Эту даму я как будто когда-то видел в Париже или в Женеве… Ну да, я видел ее, с папироской в сухих губах, в стоптанных башмаках, в каскетке! Ну да, она являлась ко мне в отель, просила прочесть «о духовном хлебе» для хлеба насущного, когда еще они гуляли по панелям, предвкушая «власть». Я читал – для них!! И она спорила и пускала мне дым в лицо, – кричала о каком-то «трудовом» искусстве, которое она знает и которое принесут они! И вот она приказала выдать «этому старью» – буцы. Но почему я увидал на ней чудеснейшую камею – брошь, с изумрудными глазками, работы великого голландца, из редкой коллекции герцога М., моего старинного друга и спутника, пропавшего «без вести» в Кисловодске?.. Эти буцы вверху пристрелены – одна из них, – может быть, их стянули с кого-ниоудь в подвале или взяли трофеем в битве? Они набили мне ужасные мозоли, волдырями, потому что носков у меня уже нет, а портянки я еще не наловчился навертывать. Эти портянки я только что выменял в вагоне у солдата за пачку табаку из ихнего пайка. Зеленые штаны-диагональ обменял мне один околоточный на мои. Мои были уже совсем плохи, но зато бывшего черного кастора, а околоточный смертельно боялся своих штанов, – что могут выдать! А он проживал по чужим документам, будто картузник из Ворожбы. Очень способный, – чудесный мне сшил картузик, из старого жилета. И предусмотрительный человек! Раз таки меня за эти штаны потянули на вокзал в комнатку с вывесочкой таинственной, – «транспортное», одним словом.

«Ваши документики?..»

Я предъявил, произвел даже впечатление «охранной грамотой», – и они убедились, что за штаны меня взять нельзя. Но все-таки напугался: а если спросят, откуда у меня эти офицерские штаны?.. Придумал: скажу, что выдали из «склада просвещения». А ну как справятся?! К счастью, им в голову не пришло спросить. А то бы я мог запутаться, и тогда… Очень я ненаходчив. Сказали только:

«А уж мы к вам давно присматриваемся: не полковник ли уж какой? Можете теперь гулять в ваших штанах спокойно».

И я стал гулять спокойно.

Пиджак на мне чесучовый, но стирали его последний раз в июне семнадцатого года, ко дню рождения, и последние зимы носил я его вместо ночной рубашки, для теплоты. Стирать боялся: а ну – разлезется? А грязь… ну, в нас многое перестроилось. Я, например, грязь стеклышком с рук соскабливал, – мыла не было больше года. А когда жена моя померла от воспаления легких, я и ее не рискнул обмыть, а только вытер, ибо в комнате было 4 градуса… мороза.

Так вот. Я только что получил академический… паек. Какое странное сочетание!.. Академический диплом, академический стиль, словарь, ну… мундир, наконец, академический!.. Но – паек?! Пахнет рабочей казармой, негром… Шампанское – и сивуха! И все же я не без радости, хоть и ущемленной, получил этот академический… знак культуры и, как муравей свое зернышко, волочил его к себе на дачу. Небеса сияли и меркли, радуясь за меня и хмурясь, встречные мужики алчно косились на мой мешок, прикидывали, что бы такое в нем было, принюхивались и приятно крутили носом: потягивало-таки академической баранинкой.

Поделиться с друзьями: