Том 2. Въезд в Париж
Шрифт:
После бани я сидел в уютной Ваниной комнате, над «Семейными номерами с мраморными ванными», – значилось так на вывеске бань, – и слушал «собственноручное сочинение Вани Сахарова» – так называлось сочинение, – «Страшные Цепи-Оковы из московской жизни, быль».
По случаю моего посещения стол был уставлен всякими сладкими закусками, пирожными от Воронина, с «безе», пряниками, тянучками, изюмом и шепталой, а посредине высилась удивившая меня бутылка портвейна! Это мне было особенно приятно: меня уже считают солидным человеком. И я держал себя подобающе: облокотился и морщил лоб, временами покрякивал. Ваня называл меня по имени и отчеству, пожимал мне руку и говорил восторженно:
– Мы теперь с вами сами сочинители!
Растроганный, я продекламировал ему стихи – «О чем шумите вы, леса?» –
Ваня показал мне множество книг в роскошных переплетах и все повторял:
– Сами понимаете, стою при сборке… но это не воровство, если я у папаши беру. И я не на кабак, а на библиотеку откладываю. Глядите: на каждой книжечке – В. С. – Ваня Сахаров! Не может никак пропасть. Вечное владение.
Чай нам подавала в стаканах на подносе с розанами, с вареньем в блюдечках, девочка поразительной красоты, с личиком ангела. Ваня гладил ее по пальчикам и называл нежно – «Танечка, мой ангел!»
Как я ему завидовал!
– Знаете… – мечтательно говорил он мне, – хочу образовать ее при посредстве библиотеки и потом жениться. Надо всем рваться к свету и стать энтелегентами. Жаль, не удалось попасть в гимназию. Завидую я вам!
Волнуясь, краснея, поминутно вытирая потевший лоб, Ваня прочитал мне рассказ про одного молодого банщика, который должен был влачить жалкую жизнь среди сырых стен, слушать вопли и заунывные свисты сверчков и получать грязные пятаки, когда душа рвется неумолимо к свету. Герой любит красавицу и хочет уйти с ней на край света просвещать тьму народную, но скряга-отец грозит проклятьем, «ежели ты бросишь родовое, банное наше дело!». Ваня читал со слезами в голосе и все попивал портвейн. Попивал и я и слушал вдумчиво-строго, как уже умудренный. Помню и до сего дня стихи, сочиненные героем, в мечтаньях бессонной и роковой ночи:
Прочь от веников, от бани, От зеленых пятаков! От ужасных сих оков!Стихи мне не очень понравились, но я покивал сочувственно. Но герою убежать прочь так и не удалось: отец угрожал проклятьем. Тогда герой, Лопушков, у которого в комнате «все стены были уставлены книгами и портретами всех знаменитых писателей», в одну ужасную ночь, когда метель выла по снежным улицам, потрясая крыши и стены домов, – решился на страшный шаг. Он поджег горы сухих веников, вспыхнувших, как порох, и огненный вихрь вмиг охватил эти проклятые бани, где в вони и мыльной грязи погибали тоскующие души. Бани сгорели дотла, но – чудо! – заветная комната с книгами осталась невредимой. Огонь не дерзнул испепелить священное и портреты славных писателей продолжали взирать из пламени пожара, паря над огненной стихией, как… Фениксы! «Фениксы» меня смутили, но я промолчал, делая вид, что знаю. Отец героя умирает от потрясения, так как бани были не застрахованы, а герой остается на пепелище, с сокровищами нетленными и… с прекрасной подругой жизни и смерти.
Рассказ произвел на меня сильное впечатление, – Танечка даже утирала слезки, – и мы порядочно выпили портвейну. Два дня мне было нехорошо. Но с той поры я стал захаживать к Ване и брать книги. Нравилась мне и Танечка.
Как-то Ваня встретил меня восторженно:
– Ах, если бы вы знали, кто у меня!..
На стене, в золоченой рамке, появился портрет Толстого. Мало того: на белой кайме, внизу, стояло тонким и длинным почерком:
Л. ТОЛСТОЙ
– Сам!.. Сам расписался! – кричал со слезами Ваня, снимая портрет, и благоговейно целуя в стеклышко. – Посвятил мне подпись, собственноручно!..
Я и глазам не верил.
– Ей-Богу! – крестился Ваня. – И прочитал мое сочинение!..
– Прочитал… он?! сочинение?!.. – изумился я, и у меня защемило сердце.
– Да, «Страшные Цепи-Оковы»!
И я услыхал невероятное, толкнувшее и меня – попробовать. Об этом я расскажу как-нибудь потом. А вот, что узнал от Вани.
Ване сказали, что в «дворянских» моется человек от графа Толстого, из Хамовников. Он перехватил его еще в «горячей», когда тот парился, и упросил зайти на чашку чая, как и меня. Там, за вишневочкой
и мадерцой, он умолил «человека» взять его сочинение и показать великому писателю. О том, что сказал граф про «Страшные Цепи-Оковы», Ваня рассказывал сбивчиво: то – будто «очень понравилось», то – будто бы граф Толстой улыбнулся и сказал, что «все хорошо, только поджигать нехорошо»!– Сам господин лакей графа Толстого говорил! Была у него тетрадка! в руках его, его!.. даже написал на ней!
– Написал на тетрадке! сам?! – поразился я. – Но ведь это же драгоценность, если фак-си-ми-лэ!.. Дайте посмотреть!
Но тут… Ваня заявил, что тетрадка у переплетчика. Так я и не видал тетрадки: была все еще у переплетчика.
Осталось тайной: написал ли и что написал Ване Сахарову граф Толстой. Как-то отец Ванин рассказал потом, что – «так его тот граф за глупые пустяки отделал, что три дня Ванька ходил, как мокрый. Дурака ему написал». Так и не разъяснилось. Но портрет был самый настоящий, с самой настоящей надписью. Были и тут неясности. Сначала Ваня восторженно говорил, закатывая глаза, словно молился на небо, что это сам граф Толстой «прислал» ему свой портрет. Потом… как-то уж выяснилось, что портрет купил Ваня в городе за два рубля и уговорил «человека из Хамовников» упросить графа расписаться, и дал ему за это пять целковых.
Как бы там ни было, но я с того случая проникся к Ване почтением и стал мечтать, что вот накоплю два рубля, куплю портрет Толстого, отправлюсь в Хамовники и умолю лакея – не отойду от дверей! – выхлопотать и мне подпись. А пока принялся читать «Собрание сочинений Л. Н. Толстого», в роскошном переплете, появившееся в Ваниной комнатке, на отдельной полочке, за занавеской из кумача. А вскоре произошло событие…
Случайно ли это вышло, или Ваня наконец-то осуществил мучившую его мечту – «прочь… от ужасных сих оков», только произошел пожар в банях. Самые-то бани уцелели, – сырые, что ли, они были, – вода и грязь! – а «Семейные номера с мраморными ванными» сгорели как есть дотла, а с ними сгорела и заветная комнатка с книгами и портретом Толстого с надписью. Ваня метался на пожаре и умолял отстоять. Не отстояли. Говорили, что он был вдрызг пьяный, кидался в огонь, как чумный, и его отвезли в больницу. Недолго пожил после этого случая: от скоротечной чахотки помер. Рассказывали у нас, что красавица Танечка ушла будто бы в монастырь: грамотная стала, по-церковному бойко читать могла.
Приходил к нам Ванин отец, тяжелый человек, с нависшими веками, безглазый, – рассказывал:
– Моя вина, не доглядел. Книжками этими до смерти зачитался. От них, знаете… получается в голове! И книжки его сгорели, и его за собой потащили.
С ним соглашались и жалели: всякие бывают книжки… а на слабую-то голову если…!
А я оставался при своем: прикопить два рубля, купить портрет, пойти в Хамовники, – дом-то я уж разглядывал, – повидать того самого «человека» и через него как-нибудь дойти. Решил написать роман и уже заглавие придумал – «Два лагеря». Мечтал: напишу, получше перепишу и понесу на суд самому Толстому. И вдруг он скажет, что…
Чудесное это было время. Радость надежд и священный трепет.
1927 г.
Как я стал писателем
Вышло это так просто и неторжественно, что я и не заметил. Можно сказать, вышло это непредумышленно.
Теперь, когда это вышло на самом деле, кажется мне порой, что я не делался писателем, а будто всегда им был, только – писателем «без печати».
Помнится, нянька, бывало, говорила:
– И с чего ты такая балаболка/ Мелет-мелет невесть чего… как только язык у тебя не устает, балаболка!..
Живы во мне доныне картинки детства, обрывки, миги. Вспомнится вдруг игрушка, кубик с ободранной картинкой, складная азбучка, с буквой, похожей на топорик или жука, солнечный луч на стенке, дрожащий зайчиком… Ветка живой березки, выросшей вдруг в кроватке, у образка, – зеленой такой, чудесной. Краска на дудочке из жести, расписанной ярко розами, запах и вкус ее, смешанный с вкусом кровки от расцарапанной острым краем губки, черные тараканы на полу, собравшиеся залезть ко мне, запах кастрюльки с кашкой… Боженька в уголке, с лампадкой, лепет непонимаемой молитвы, в которой светится «Деворадуйся»… Обрывок няниной песенки –