Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 3. Московский чудак. Москва под ударом
Шрифт:

И показалось, что будет огромный прыжок — через столик и парту — из кресла; так хищник прыжком упадает на спину барана: барана задрать.

22

Но не прыгнул: сидел вопросительным знаком.

— А — ну-с? Пролетел шепоток…

— Подлецов!

И, вцепившись в подкинутую коленку руками, прижался к коленке щетиною щек:

— Что?

— Не слышу?

Съел рот и сидел с засопевшей ноздрею: — Довольно-с! — влепилась огромная двойка. На парту слетел Подлецов. Митя думал.

— А я-то? А — как? Почему

обо мне ни единого слова?… Он — вовсе не знает еще: он, конечно, — не знает: а то бы…

Но — екнуло: Знает.

— Скажите-ка, Бэр!

Припадая к столу, Веденяпин схватил «Хрестоматию Льва Веденяпин а» и карандашным огрызком страницы разлистывал, делаясь то вопросительным, то восклицательным знаком.

И двадцать четыре руки закрестили свои животы; двадцать пятый живот, не окрещенный, жалко качался: исчезнуть под партою: меткая двойка сразила.

— Коробкин!

Вскочил.

— А скажите-ка!

Под подбородком минуты четыре подпрыгивал очень зловеще кадык: Веденяпин молчал; и потом, как лучи, проиграли морщинки на всосанных, мертвых щеках:

— Хорошо!

Совершилось: руки возложение в бальник — прекрасного бала:

— Не знает еще!

Веденяпин же бросил ласкательный взгляд на объемистый том «Хрестоматии Льва Веденяпина»; и — на него облизнулся.

— Теперь — почитаем.

Вскочил, головою задергал; рукою с раскрытою книгой подбрасывал он.

Чем он брал?

Неизвестно. Но — знали, что каждого он проницает; казался ж рассеянным; в несправедливостях даже оказывал высшую он справедливость; и двойки, влепляемые карандашным огрызком, и крики, — сносили: все, все искупала пятерка, которую так он поставить умел, что ее получивший, краснея, как рак, задыхался от счастья.

А страх искупался пирами: введений в поэзию.

* * *

Вдруг Веденяпин схватился за голову:

— Вот ведь… Коробкин, я книгу свою позабыл: часть четвертую хрестоматии…

Рылся рукою в кармане.

— Вот — ключик: сходите ко мне — в кабинет: отворите мой письменный стол; в среднем ящике — справа: лежит

хрестоматия.

Митя — за классами: перебежал балюстраду; и — белую дверь отворил: в кабинет Веденяпина; стол, полки, бюсты, ключом завозился; а ключ — не входил: он — и эдак, и так: не входил.

Что тут делать?

Стоял, не решаясь вернуться.

Вдруг — сап за спиною. И — сердце упало: стоял Веденяпин за ним: и помалкивал; под бородою запрыгал кадык.

Все он знает.

Молчание. После молчания — голос:

— А ну-ка, Коробкин!

На Митины плечи упала рука:

— Что теперь полагаете вы о поступке своем?

— Вы обдумали?

Так, как с разбегу бросаются в пропасть, так бросился Митя рассказывать; все, даже то, что Лизаше не мог рассказать, — рассказал: из отчаянья слово явилось.

В ответ раздавалось:

— Э… э… а… а… о… о…

Сидел Веденяпин; и — слушал; и — пыхи ноздрями пускал; вырвал волос серебряный; к глазу поднес; сняв очки, стал рассматривать волос.

Понюхал — и бросил:

— А случай — меж нами… э… э… а… останется.

Стал говорить он о правде: да, правила мудрости высеклись в страхах;

испуг — сотрясал: разрывалась душа: и прощепами свет вырывался; и так поступал Веденяпин. Сочувственной думой своей припадал к груди каждого, всех проницая и зная насквозь: он ночами бессонными сопережил горе Мити еще до рожденья сознания в Мите; давно караулил его, чтобы напасть и встрясти: разбудить; так Зевсов орел нападает: схватить Ганимеда! Напал: с ним схватился; и правило правды разбил, как яйцо, он — с размаху, рисуя своим карандашным огрызком из воздуха: вензель добра.

И глаза вылуплялись у Мити, казалось: он шел за зарею по полю пустому; и чувствовал ясно лучей легкоперстных касанье: звучали ему бессловесные песни: и голос — исконно знакомый.

А классам объявлено было: урок — отменяется.

23

Солнце садилось!

Закат, как индийский топаз и как желтый пылающий яхонт, разъялся, когда Митя вышел с любовью — с томительной — к правде возжженной; он понял, что дней омертвенье горит: обцветились дома: на раскроину вечера фабрика бросила росчерни; глазом, свечевнею, точно выглядывал кто-то из низкого, золотохохлого, лиловобокого облака.

Шел волдырявый мужчина; сказали б — мозгляк, синеносый пропойца: с пухлым лицом черномохим; взглянул под картузик, — и ахнул: глаза-то, глаза-то! Как ясные яхонты, вспыхнули! Взять да обнять.

Подзаборник у тумб подузоривал словом; сказали бы все: «Никудышник». Теперь же — увидел: мальчишка ласкался к нему: и попискивал: «Тятенька».

«Тятенька» — милый! А кто там расшлепнулся в кресле своем — плечекосый, расплекий, с протертою кистью халата: томился в столбе желтой пыли, под рваною шторой, — с подвязанной снизу наверх бородою, с салфеточным ухом на вязи.

— Так: руку жует что-то мне. Кто сказал, — еще только что:

— С ним говорить невозможно: какой-то такой.

Прибежать бы домой, да и — в ноги: валяться, смеяться и плакать.

И та синеперая дама — в ротонде: и та — синемилая; все — растерялись; и мясами, точно наростами, — все обросли: свои лица раздули, как морды.

Представил себя перед зеркалом: в зеркале — морда, тупая, прыщавая, потная, — брылами чмокала: злое, тяпляпое тело на всех, как тяпляпое дело: сорвать! Отлетит желто-кудрым дымочком проносное горе — ничто — в синемилые дали, где небо, как вата, разнимется — в небе, когда светло-рукий гигант разбросает под небо настои свои, чтоб ярчели ночным многозвездием.

Митя не помнил, как он очутился у сквера: пылал, голова точно печь, растопилась глазами-огнями: и понял: не может он прямо вернуться домой, потому что ведь — некуда: дома-то не было; и не вернуться он шел, а впервые найти себе дом; где — не знал, да и есть ли еще этот дом.

Может быть, этот дом — его сердце?

Впервые оно обливалося жалостью к жизни: к себе самому: к самому ли? Его-то и не было: «сам» — зарождался: в словах Веденяпина; «сам», может быть, — Веденяпин; а может, — еще кто-нибудь; может, — этот старик: почему он за ним побежал? «Сам» — не Митя, а все, что ни есть, что — жалеет, что жалость приемлет к себе: человечество.

Поделиться с друзьями: