Том 3. Произведения 1927-1936
Шрифт:
А дело уж к вечеру было: я нарочно так время выбрал, чтобы зря не ходить, а ее чтобы дома застать. Утром же пойди — глядишь, на базаре она или где, а уж к вечеру все бабы, конечно, дома бывают… И так уж зимний день — он какой: нистожный — свету от него много не бывает, а вечером и тем более — чуть-чуть, а тут, как упал я, глаза мне совсем заметило, и дальше уж я не помню, били они меня вдвоем с девкой этой здоровой или нет, — в этом врать не хочу. А должно быть, как лежал я на полу без чувств всяких, то они вдвоем темноты дождались, да меня на улицу вынесли, а пальто с меня сняли и шапку тоже, как она чистый каракуль была, и сейчас ее купить если — полтораста рублей отдай.
Одним
— Может, пальто и шапку какие другие шли, сняли? — вставил Евсей.
— Какие же могли быть другие. Ну конечно, потом уж на кого хочешь думай, только домой когда к себе я попал наконец, — ни пальта, ни шапки, и во мне во всем жар, и голову несветимо ломит… И так, что я пять сутков тогда пролежал, не выходя. Жаловаться — это мне такой совет люди давали. Ну, а я уж видел тогда, что все эти жалобы мои будут в пустой след. Никакие жалобы тут помочь тогда не могли, потому что Фенька, она не такая дура, чтобы пальто-шапку дома держать. Она их за эти пять сутков раз двадцать могла продать, а властям тогдашним, какие тогда были, так могла бы она набрехать, что меня самого грабителем сделала бы. Девка же еще, да она сама — их бы против меня двое говорили. А мои где свидетели? Сказали бы: нападение делал — вот и все. Как меня уж через эту Феньку судили один раз, то я уж знал, чем она у нового начальства дышать станет… И вот почему — мне говорят: жалуйся, а я отвечаю: подожду, когда мне полегчает… А сам планирую так: последние деньжонки, какие у меня уж из кассы давно были взяты и спрятаны, на эти деньжонки я собрался да из Севастополя тогда взял и подался в тихое место — в Армянск.
Вот черезо что я до того времени в Севастополе не дожил, когда адмиралов-генералов в море топили. Это, мне говорили, уж в марте было, называлось Варфоломеева ночь, а я в январе ушел… и даже еще до этого времени, как матросы севастопольские город Симферополь взяли. Так что об этом я уже в Армянске узнал и подумал: «Не иначе — кондуктор Чмелев тут при этом отличился». Куда он потом делся и моя Луша с ним — этого я уж не знаю, не приходилось слышать.
И так что потом, правду тебе сказать, жил я совсем кое-чем, лишь бы мне прожить. А чуть заворошка какая военная начиналась, я свой мешок собирал и уходил опять в тихое место… Как в те года строиться охотников очень мало являлось, то жил, положительно тебе сказать, кое-чем… В Мелитополе жил, в Новомосковском жил, в Павлограде жил, — а как фронты сюда дошли, также махновцы и прочие, я даже взад Харькова подался… В Чугуеве тоже я жил.
— Это где твоя краля была?
— Вот-вот… Краля… Только ее, брат, уж я не нашел, счезла, а, конечно, мужская думка у меня на ее была… Ну, известно, революция людей раскидала куда зря, а как я ее настоящей фамилии не знал, где же ее найтить. Спрашивал я там у людей казначея, а мне говорят: теперь и казначейства-то никакого нет, а не то что тебе казначея. Лысый, говорю, из себя, картуз зеленый. Так же, говорят, и лысых теперь мало где осталось, а больше пошли молодые, какие с волосьями… Ну, одним словом, может, он даже и не казначей был: у баб правду разве узнаешь.
— Так неженатый ты и прожил?
— Говорится пословица: жениться-то шутя, да кабы не взять шута… Вот поэтому я и остерегался. А, конечно, жениться бы отчего не так, когда это стало простое очень дело. Но я не так про свою законную жену помнил, как помнил я про Феньку.
И вот же теперь это я в первый раз после стольких годов в Крым опять заявился, и смотрю я с горы этой в ту сторону — в той стороне Севастополь, а в этой, налево, —
тут Феодосия, Керчь, смотрю я туда, а сам думаю: надо бы когда туда проехать, на тот дом, с какого лететь пришлось, полюбоваться, также на Корабельной побывать… А то дело, конечно, уж к старости идет… Посмотреть надо.— Чего же тебе там смотреть? — удивился Евсей. — Домишко опять свой смотреть?
— Конечно, он уж теперь законно не мой считается, а настояще Фенькин, как я его сам, выходит, бросил и от него ушел. По новым нашим советским законам так выходит. Называется — бесхозное имущество, раз заявки на него не сделано от хозяина настоящего, а потом, через столько лет, заявки хоть и не делай: дом, раз он бесхозный, должен к городу отойтить. Ну, тут же он, конечно, не к городу Севастополю отошел, а в руках окончательно Феньки остался.
— Может, твоей Феньки и на свете давно нет? — перебил Евсей.
— Может, и нет… Все может быть… Тогда ее дети — наследники. Считай, сколько старшему лет, когда уж в семнадцатом елозил.
— Годов шестнадцать.
— Вот видишь как. Это уж считается теперь самый настоящий возраст… Значит, у Феньки уж целый хозяин за это время возрос. Да другие еще, небось, догоняют… Все-таки хотится мне до Севастополя доплысть… Давай вместе, а?
— Гм… Это чтоб у твоей Феньки меня вместе с тобой били?
Евсей хлопнул немного Павла по спине и встал:
— Пойдем ужинать, а то опоздать можем.
Начинало не то что темнеть, а золотеть повсеместно, точно поднялась золотая пыль и запорошила и горы и море. Павел спускался с Евсеем к баракам совхоза и говорил:
— Нет, все-таки Фенька, она уж теперь тоже под годами. Года же, они человека много меняют… Как здесь работа кончится, ты, конечно, как знаешь, а я уж все одно — корпится мне, значит, надо: туда подамся.
1932 г.
Итог жизни*
Он появился на этом большом загородном участке с некошенной летом и теперь высокой, густой, сухой, колючей, желтой травой в середине сентября. Хозяин его, татарин Мустафа, звал его по-русски Васькой, как зовется от Белого до здешнего Черного моря всякий вообще мерин. И по-русски же он сказал ему, снимая с него уздечку:
— Ну, Васька, прощай, Васька! Айда, пасись тут!.. Трава тут хорош, ничего… Тебе — да хватит…
Васька пытливо глядел, как Мустафа неторопливо уходил в калитку и потом скрылся за кипарисовой аллеей. Он слегка заржал, поставил уши топыром, послушал, покачал вниз и вверх головою и двинулся к калитке, чтобы догнать хозяина, но напрасно он думал отворить ее, тычась в нее мордой: она была на крепком крючке, и от нее далеко вправо и влево тянулась ограда.
Дрыгая правой задней ногой, Васька пошел вдоль ограды, думая выйти, но везде натыкался то на кусты шиповника, то на кусты держи-дерева, то на корявые дикие груши: все были колючие, а за ними в пять рядов колючая проволока, туго натянутая на дубовые колья.
Васька посмотрел на синее море внизу, на зеленые, кое-где на самом верху тронутые яркой желтизною кудрявые леса на горах, — то, что видел он здесь уже пятнадцать лет, — и сердито дернул зубами засохшую, пыльную сурепицу: продавши его еще утром, Мустафа уж не кормил его больше, а теперь наступал вечер.
Искрасна-гнедой, с вороным вытертым хвостом, на светло-желтой траве он был очень резко заметен издали, и молодой мышастый дог Ульрих, увидя его от дома, загремел на него могучим басом.