Том 3. Растратчики. Время, вперед!
Шрифт:
Она умоляюще посмотрела на него снизу вверх.
— Додя, — сказала она робко, — просил аналитический расчет. Самый, знаете, последний аналитический расчет. И по поводу Харькова… Кроме того, я должна быть к десяти дома. Он будет в десять звонить. В десять по-московски и в двенадцать по-ихнему.
Смоленский добродушно усмехнулся в усы.
— Так-с, — сказал он, низко опустив красивую лобастую голову. — Так-с. Понимаю.
Он был несколько тучен и обширен. На нем была просторная кремовая легкая рубашка, подвязанная по животу синим шнурком с кисточками.
Мокрые
XXIII
Семечкин был окончательно раздражен.
Во-первых — туфля.
Подметка — к черту. Телефонная проволока режет подъем. Больно ходить. В туфлю набиваются мелкие камешки. Трут, мучают.
Приходится ступать на пятку,
Очень надо было прыгать. Главное, перед кем показывать класс? Перед Сметаной? Перед Маргулиесом?
Тоже — люди. Работнички.
Во-вторых — харьковский рекорд. Факт, конечно, очень интересный. Но какие из этого факта сделаны выводы? Ровным счетом никаких.
Семечкин нарочно встал пораньше: положил в портфель газету с харьковской телеграммой и тотчас — на участок.
Он рассчитывал быть первым и взять инициативу в свои руки, как и подобает спецкору крупной областной газеты.
И вот, пожалуйста. Будьте любезны.
Уже все носятся по участку, вывесили плакат, собираются бить Харьков, шепчутся по углам. Ни от кого ничего не добьешься.
А где организация? Где общественность? Где печать? Нет, так ни к черту не годится.
Семечкин — к Маргулиесу.
Маргулиес бормочет нечто неопределенное, сюсюкает, сует какие-то конфеты: «Попробуйте, очень вкусно».
Туда, сюда — бац! Где Маргулиес? Нет Маргулиеса. И след его простыл.
Он — к Корнееву.
Корнеев ничего не слышит, говорит «да, да, да», а у самого глаза с сумасшедшинкой, и нос дергается, и бегает Корнеев по фронту работы с бумажкой и карандашиком в руках, шаги считает, отмеривает…
Капитан сухопутного корабля!.
Со Сметаной и говорить нечего. Сметана только улыбается до ушей и по спине ладонью мажет: «Ты, Семечкин, не волнуйся».
Просто дурак и балда — и больше ничего.
Мося — определенный тип карьериста. Ему бы только попасть в газету, а на остальное плевать. Носится чертом, сверкает глазами, матерится вполголоса, сквозь зубы.
(Между прочим, показательный факт: некоторые десятники на строительстве матерно ругаются. Каленой метлой со строительства таких десятников. Об этом надо написать специальную корреспонденцию; можно даже поднять кампанию, привлечь самые широкие слои общественности, приковать внимание Союза.)
А только отвернешься, все они — и Маргулиес, и Корнеев, и Мося — уже шепчутся за спиной, совещаются. Какая-то тайная дипломатия.
Безобразное отношение к специальному корреспонденту областной газеты.
Ясно, что при таких условиях ни о каких рекордах не может быть и речи.
Да и своевременно ли вообще заниматься рекордами, когда вокруг сплошная буза, матерщина,
хвостизм, оппортунизм, наплевательство, слабое руководство?Надо сходить к Филонову. Пусть обратит внимание.
Филонов, конечно, парень довольно крепкий, но не справляется. Надо прямо сказать — не справляется. С ним необходимо поговорить вплотную, серьезно. Поставить вопрос «на попа»: широко и принципиально.
Семечкин отправился к Филонову.
Участок горел, охваченный почти полуденным зноем. Замок портфеля вспыхивал никелевой звездой. Вокруг Семечкина крутился и прыгал зеркальный зайчик. Он то залетал вдаль, то возвращался обратно, как на резинке.
Поворачивая во все стороны непроницаемо-черные очки, Семечкин, хромая, шел по участку.
В черных стеклах мелко и тщательно отражался мир.
Но отражался он как-то зловеще, неодобрительно. Коварно менялись тона.
Солнце виднелось слишком белым; небо — слишком дымчатым; земля — неправдоподобно оливковой; тесовые стены контор и будок — фотографически лиловыми; лица и руки людей — палевыми.
Семечкин вдруг возникал то тут, то там — в разных местах, как из-под земли. По дороге он подходил к людям, останавливался возле механизмов, заглядывал в котлованы, щупал длинными пальцами сложенные в штабеля материалы. При этом он издавал неопределенное басовое мычание.
Он закладывал руки за спину, опускал голову и таким образом глубокомысленно стоял, подбивая себя сзади «под жилки» портфелем.
Коленки рефлективно попрыгивали.
Семечкин был в тяжелом и мучительном раздумье.
Вокруг него стоял громадный, сложный, сияющий, трудный мир стройки. И Семечкин никак не мог освоить этот мир, войти в него, полюбить. Мир и Семечкин были несоединимы. Между ними стояла невидимая, но непреодолимая преграда.
Семечкин рассчитывал энергично взять в свои руки мир, все в мире наладить, все устроить, организовать, связаться через областную газету с самыми широкими слоями общественности, — словом, сделать все, что полагается умному, образцовому спецкору-боевику.
А мир не давался.
Мир поворачивался углами. Мир уходил из рук. Миром управляли и владели другие: Маргулиес, Корнеев, Сметана. Даже Мося владел миром…
Умный, ядовитый, неодобрительный Семечкин был враждебен миру.
И так всегда, везде.
В областном центре Семечкин не сработался. Ездил в колхоз — не сработался.
Тогда он отправился сюда. Он искал громких дел и широких масштабов. Ему сначала показалось, что он нашел их здесь.
Но дела показались мелкими, а масштабы не давались в руки.
Семечкин уже ненавидел мир.
Семечкин вошел к Филонову.
Филонов охрип совершенно. Он уже не кричал, не говорил — он только широко разевал красный рот, сверху обросший черными глянцевыми ресничками молодых усиков, рубил наискось кулаками седой от махорки воздух.
Он хватал со стола ведомости и графики и хлопал по ним здоровенной своей ладонью, изрезанной резко-черными линиями. Он в сердцах швырял бумаги обратно на стол. Он вынимал из-за уха огрызок химического карандашика.