Том 3. Воздушный десант
Шрифт:
Мама старалась держаться в стороне от схваток: либо уходила из дома, придумав какое-нибудь срочное дело, либо, когда нельзя было уйти, становилась как бы глухой и немой. Если же встревала в схватку, то всегда миротворицей, всеми силами пыталась сдружить развраждовавшихся.
Я чаще был на стороне бабушки, но про себя, молча. Я знал, что вякни хоть одно словечко — и отец так стукнет по «котелку», что не соберешь зубы. Молчал и злобился на отца, на мать. Меня удивляло и возмущало, почему мать не заслоняет бабушку, не перечит отцу. Если ему не нравится жить у бабушки — уйди! Уж столько раз показывала она ему и дверь и порог. Не уходит, а хочет сжить бабушку со свету и расположиться хозяином в ее доме. Об этом не надо было догадываться мне самому: об этом открыто говорила вся деревня. Неужели мама заодно с
Жизнь складывалась так, что не помогала моему сближению с матерью, наоборот, отталкивала нас друг от друга. Первый год жизни, когда мама кормила меня грудью, я, конечно, не запомнил. Потом меня отправили к бабушке. Мама бывала у нас редко и ненадолго — служба на кирпичном заводе не позволяла загащиваться. В эти наезды мне усиленно втолковывали: «Вот она, твоя мама», — втолковывала и бабушка, и отец, и сама мама. Но во мне эти наезды не пробуждали никаких нежных чувств к матери, больше даже — раздражали. Ну, приедет, схватит, посадит на колени и начнет целовать, обнимать и нет чтобы осторожно, а то так сжимает и тискает, что и вздохнуть нечем. Потом начнет выспрашивать с кем вожусь, как моих дружков зовут. А дружки бегают под нашими окошками и настойчиво вызывают меня криками, свистами. Получив от матери гостинцы, я немедленно вырывался из ее рук и скакал к дружкам.
Долго, годов почти до десяти, мать представлялась мне одной из теток, которые, приезжая к нам, тоже целовали, тискали и оделяли меня гостинцами. Бабушка в моей жизни вполне отвечала и за себя и за мать.
Узнав, что мать — совсем иное, чем бабушка и тетки, я не испытал прилива нежности и привязанности к своей матери, а отнесся примерно так: она — моя мама… и пусть будет: у всех есть мамы.
С появлением новых детей мать стала еще меньше заниматься мной, я замечал это, но не вдумывался, почему так, и не огорчался. По-детски, с кондачка решил, что других она любит больше, чем меня. И пусть, мне не надо больше, зато меня вон как любит бабушка.
Так, в прохладных отношениях, дожили мы до войны.
На втором месяце войны меня вызвали в военкомат по всеобщей мобилизации. Оказалось, что вызвали и Федьку. Я столкнулся с ним на улице, в толпе вызванных.
Когда после врачебного осмотра я вышел на улицу, Федька снова подскочил ко мне:
— Годен? Не годен?
— Годен.
— С чем и поздравляю! Я тоже годен.
По этому случаю мы зашли в пивнушку.
Мобилизованных было так много, что поезда не успевали развозить их, и нас, самый младший возраст, отпустили временно домой. Я в эти дни попрощался с соседями, с речкой Ворей, с Абрамцевским парком, с избушкой на курьих ножках. Еще раз припомнил, как играл с Танюшкой. Наш вывертень давно распилили на дрова, на память о нем осталась сильно завалившаяся и заросшая, теперь уже небольшая яма.
Эти последние дни я действительно был ненаглядным: постоянно ловил на себе озабоченные, опечаленные взгляды мамы и бабушки.
Когда отправляли в армию нашу партию новобранцев, никто, пожалуй, из провожающих нашего района не плакал так горько, как мама. Кругом даже заговорили: «И чего так убивается она? Кого провожает?» — «Сына». — «Один, что ли, у нее?» — «Не один, но, знать, такой уж любимый».
Мне тоже и тогда было и сейчас удивительно, почему так горько плакала мама. Каждый раз, вспоминая ее, думаю об этом, и туман постепенно редеет, рассеивается. Меня и всех других своих ребятишек мама любит больше жизни, но нас четверо, и, кроме того, у нее столько других дел и забот — муж, дом, служба, общественная работа, — что она вечно живет бегом, наразрыв. И ей некогда любить нас.
Дорого обходились маме и нелады отца с бабушкой. Как бы ни кипело у нее сердце, а приходилось сжимать его. Не могла она сильно нападать на отца: он ведь родной и ей и детям, и куда же она с нами, если оттолкнет его? Не могла сердить и бабушку: она тоже родная ей, и невозможно, негде жить, если бабушка откажет в квартире. Вот и металась мама, как среди множества огней: дети, муж, бабушка, дом, служба, — металась, как в огненном кольце. Надо везде успеть, всех обслужить, улестить, утихомирить.
И горячая любовь ко мне, проявить которую постоянно мешала житейская колгота, и тревога, что видит меня последние минуты, провожает навсегда, и боль за себя, за свою
ушедшую незаметно молодость, — все это слилось у мамы в один вопль. Как был я несправедлив к ней! Только теперь увидел, как многотрудна ее жизнь. Ах, мама, мама, чем же мне порадовать тебя?!Надо поскорей найти Федьку. Главная наша мечта — стать открывателями неизведанных белых пятен — сбылась: пусть не в Гималаях, не у полюсов, а рукой подать от дома, всего лишь у Днепра, но мы все-таки попали в переплет, какой полагается открывателям неведомых стран: опасные приключения, коварные враги, голод, жажда, засады, ловушки. Здесь каждая пядь — белое пятно, всякий шаг — шаг в неизвестность, в опасную тайну. Вот какая десантия выпала на нашу долю!
Может быть, вот сию минуту Федька переживает смертельную опасность, переживает один. А я предаюсь сладким воспоминаниям, шарахаюсь в бурьяне. Надо обязательно найти, живого или мертвого, а найти. Я не могу без него. Десять лет мы жили душа в душу. Бабушка давно, с первых дней, как встретились мы, поручила его мне. Мы-то с ним ничего и не подозревали, жили, будто на всем свете мы одни, вытворяли все, что стрельнет в голову, а бабушка, оказывается, зорко наблюдала за нами. Она подметила, что Федька парень горячий, отчаянный, лихой, бедовый, дерзкий, рисковый, проказливый, задира, непоседа, весь на винтиках, на колесиках, не толчет, так мелет. Не только волосы, а весь он шпын. Повадки у Федьки слишком смелые, даже опасные. Надо искупаться — прыгает в воду не глядя, с самого высокого бугра. А речонка мелкая, и на дне полно всяких коряжин. Заметит на дереве белку, дятла — и ну полез ловить. Ноги и руки у него постоянно в царапинах, штаны и рубаха драные. Увидит на шоссе машину и задрожит весь, а когда машина подкатит совсем близко — р-раз… и перебежит дорогу перед самым носом, а затем уцепится на задке — и поехал. Запылит его или грязью зашлепает хуже подметки, а ему весело.
Однажды за этот номер пассажиры автобуса повели нас в милицию. Федьку ведут, а я сам иду, помогаю дружку плакаться, клясться, что больше не будет дразнить автомобили.
В милиции прочитали нам грозную мораль. Но Федька не испугался и, как назло, возможно, в самом деле назло, проделал такой же номер на железной дороге — проскочил перед самым носом у паровоза. Бабушка узнала как-то об этом и пригрозила Федьке, что не будет пускать его в дом. После, когда мы уходили из дому, она, кроме общего наказа остерегаться, не проказить, мне наказывала, особо, тишком, сдерживать, осекать Федьку. Сирота, всем чужой, никто за ним не доглядывает. Гляди за ним!
А ему наказывала, тоже особо, тишком, доглядывать за мной. И я, завидев машину, немедля хватал Федьку за штаны, у реки всячески отманивал его от высоких берегов на пологие. Федька в свою очередь выступал моим заботником и хранителем. Шальной Федька остерегал меня — смешно! А впрочем, смешно ли? Бабушка и тут заботилась больше о шалом Федьке, чем обо мне: ведь, чтобы сдерживать другого, надо прежде сдерживать себя.
Долго бабушкин наказ хранили мы в тайне друг от друга, а когда обнаружилось, что бабушка ведет двойную игру, мы уже крепко-накрепко привыкли хранить Друг друга, игра перешла в серьезную взаимную заботу. И пишем мы бабушке друг о друге так же подробно, как и о себе.
Федька — такой бесшабашный отчаюга, такой рискун, что его совсем нельзя оставлять одного. Пожалуй, столько уже натворил, наломал, что разбирать придется всей бригадой. Размотал сухари, теперь, наверно, ляскает голодными зубами, как волк зимой.
Нет, Федька не умрет с голоду, не тот парень. Как-то прихожу в детдом. А детдомовцы все мои знакомые, приятели. Обступили, рассказывают, что в детдоме развелись мыши. Ну, расставили везде мышеловки, зарядили селедкой в подсолнечном масле. Мыши страсть любят это. Утром глядь-поглядь — ни одна мышеловка не сработала, а селедки нет, снята. Зарядили снова — и та же история. Вот какие ловкущие появились мыши. Ну, стали следить, как они исхитряются снимать приманку, что мышеловка не чувствует этого. И кого же накрыли? Федьку. Его допросили, с чего он занялся таким ремеслом. Немножко с голоду: в детдоме не закармливали, немножко полакомиться, селедку в подсолнечном масле давали редко, — а главным образом, из спортивного, артистического чувства: если захочу сильно, что угодно сделаю.