Том 4. Богомолье
Шрифт:
Приходит Федя, говорит — церковь ходил глядеть и там шиповнику наломал — и дает нам с Анютой по кустику: «Будто от плащаницы пахнет, священными ароматами!» Видал лохматого старика, и на нем железная цепь, собачья, а на цепи замки замкнуты, идет — гремит; а под мышкой у него кирпич. Может, святой-юродивый, для плоти пострадания. Мужик говорит, что всякие тут проходят, есть и святые, попадаются. Один в трактире разувался, себя показывал, — на страшных гвоздях ходит, для пострадания, ноги в кровь. Ну, давали ему из благочестия, а он трактирщика и обокрал, ночевамши. Антипушка и говорит про Федю:
— Тоже спасается, ноги набил — и не разувается.
Мужик и спрашивает Федю, чего это у него на глазу, кровь, никак? Антипушка поднял с него картуз, а в картузе-то шиповник, натуго!
— Пойдемте навоз возить, будет вам тела пострадание!
Мы все смеемся, и Федя тоже.
Куда ни гляди — все рожь, — нынче хлеба богатые. Рожь высокая, ничего-то за ней не видно. Федя сажает меня на плечи, и за светло-зеленой гладью вижу я синий бор, далекий… — кажется, не дойти. Рожь расстилается волнами, льется, — больно глазам от блеска. Качаются синие боры, жаворонок журчит, спать хочется. Через слипшиеся ресницы вижу — туманятся синие боры, льется-мерцает поле, прыгает там Анюта… Горкин кричит: «Клади в тележку, совсем вареный… спать клопы не дали!..» Пахнет травой, качает, шуршит по колесам рожь, хлещет хвостом Кривая, стегает по передку — стег, стег… Я плыву на волнистом поле, к синим борам, куда-то.
— Ко крестику-то сворачивай, под березу!
Я поднимаю голову: темной стеною бор. Светлый лужок, в ромашках. Сидят богомольцы кучкой, едят ситный.
Под старой березой — крест. Большая дорога, белая. В жарком солнце скрипят воза, везут желтые бочки, с хрустом, — как будто сахар. К небу лицом, лежат мужики на бочках, раскинув ноги. Солнце палит огнем. От скрипа-хруста кажется еще жарче. Парит, шея у меня вся мокрая. Висят неподвижно мушки над головой, в березе. Федя поит меня из чайника. Жесть нагрелась, вода невкусная. Говорят — потерпи маленько, скоро святой колодец, студеная там вода, как лед, — за Талицами, в овраге. Прыгает ко мне Анюта, со страшными глазами, шепчет: «Человека зарезали, ей-Богу!..» Я кричу Горкину. Он сидит у креста, разувшись, глядит на свою ногу. Я кричу — зачем зарезали человека?! И Анюта кричит: «Зарезали человека, щепетильщика!» Я не понимаю — какого «щепетильщика»? Горкин говорит:
— Чего, дурачок, кричишь?.. Никого не зарезали, а это крестик… Может, и помер кто. Всегда по дорогам крестики, где была какая кончина.
Анюта крестится и кричит, что верно, зарезали человека — щепетильщика!
— Бабушка знает… в лавочку заходили квасок пить! Зарезали щепетильщика… вот ей-Богу!..
Горкин сердится. Какого такого щепетильщика? с жары сбесилась? К ней Пристаюn Антипушка и Федя, а она все свое: зарезали щепетильщика! Подходит Домна Панферовна, еле передыхает, вся мокрая. Рассказывает, что зашли в Братовщине в лавочку кваску Попить, вся душа истомилась, дышать нечем… а там прохожий и говорит — зарезали человека-щепетильщика, с коробами-то ходят, крестиками, иголками вот торгуют, пуговками… Впереди деревушка будет, Кащеевка, глухое место… будто вчера зарезали паренька, в кустиках лежит, и мухи всего обсели… такая страсть!..
— Почитай каждый день кого-нибудь да зарежут, говорит. Опасайтесь…
— Во-он что-о… — тихо говорит Горкин и крестится. — Царство ему небесное.
Всем делается страшно. Богомольцы толпятся, ахают, поглядывают туда, вперед. Говорят, что теперь опасные все места, мосточки пойдут, овражки… — один лучше и не ходи. А Кащеевка эта уж известная, воровская. Вот и тут кого-то поубивали, крестик стоит, — ох, Господи! А за Талицами сейчас кресто-ов!.. Чуть поглуше где — крестик стоит.
Я хочу ближе к Горкину. Сажусь под крестик, жмется ко мне Анюта, в глаза глядит. Шепчет: «И нас зарежут, как щепети-льщика…» Крестик совсем гнилой, в крапинках желтой плесени. Что тут было — никто не знает. Береза, может, видала, да не скажет. Федя говорит — давайте споем молитву, за упокой. И начинает, а мы за ним. На душе делается
легче. Подходит старик с косой, слушает, как хорошо поем «Со святыми упокой». Горкин спрашивает, почему крестик, не убили ли тут кого.— Никого не убивали, — говорит старик, — а купец помер своею смертью, ехал из Александрова, стал закусывать под березой… ну, его и хватило, переел-перепил. Ну, сын его увез потом домой, а для памяти тут крест поставил, на помин души нам выдал… я тогда парнем был. Хорошо помянули. У нас этого не заведено, чтобы убивать. За Талицами… ну, там случается. Там один не ходи… А у нас этого не заведено, у нас тихо.
Все мы рады, что не зарезали, и кругом стало весело: и крестик, и береза повеселели будто.
— Там овражки пойдут, — говорит старик, — гляди и гляди. И лошадку могут отнять, и… Вы уж не отбивайтесь от дружки-то, поглядывайте.
И опять нам всем страшно.
Сильно парит, а только десятый час. За Талицами — овраг глубокий. Мы съезжаем — и сразу делается свежо и сумрачно. По той стороне оврага — старая березовая роща, кричат грачи. Место совсем глухое. Стоит, под шатром с крестиком, колодец. В горе — пещерки. Лежат у колодца богомольцы, говорят нам: повел монах народ под землю, маленько погодите, лошадку попоите. Федя глядит в колодец — дна, говорит, не видно. Спускает на колесе ведро. Колесо долго вертится. Долго дрожит веревка, втягивает ведро. От ведра веет холодом. Вода — как слеза, студеная, больно пить. Говорят — подземельная тут река, во льду; бывает, что и льдышки вытягивают, а кому счастье — серебряные рубли находят, старинные. Тут разбойники клад держали, а потом просветилось место, какой-то монах их вывел.
— Глядите-ка, — говорит Федя, — старушка знакомая тут, с внучкой-то, в бусах-то… у эаставы-то повстречали!
Старушка признает нас, рада. С ней на травке красавочка-молодка, которая на девочку похожа, в красной повязке рожками, в узорочной сорочке. Все мы рады, словно родные встретились. Молодка почему-то плачет, перебирает янтарные бусинки в коленях. Горкин расспрашивает, с чего это она плачет. Старушка жалуется, что вот, ни с чего обидел внучку старик один — вон лежит, боров, на кирпиче-то дрыхнет!
— Да что, родные… Подошел к нам, схватил бабочку за рукав, стал сопеть, затребовал ее… дай мне твой замочек, какой ни есть… я те замкну — отомкну, а грех на себя приму! Тьфу!.. Боров страшный!.. Про грех сказал-то чего, а? А это он от людей слыхал, что мальчика — андельскую душку — заспала, молчит-горюет с того. Она — от него, заголосила… Как бес, страшный, железами закручен, замки навешены! Он ее за бусы и схватил, потянул к себе… пойдем со мной жить, я с тебя грех сыму-разомкну! И порвал бусы-то на ней. Чумовой! Все тут собирали, не собрали. До слез внучку довел. И плакать разучилась, а вот и заплакала!
Красавица-молодка смотрит на нас сквозь слезы. Горкин и говорит:
— А ведь к лучшему вышло-то! Она будто в себя пришла, по-умному глядит. Помню, шла — как водой облили… а ты гляди, мать, она хорошая стала! Может, себя найдет?..
— Дал бы Господь милосливый! Откликаться стала, а то все немая словно была. Как бусинки-то посыпались, она — ах!.. — как заголосит!.. Стала их подбирать, меня звать. Признала меня-то, родимые… Заплакала, жаться ко мне стала. «Ба-ушка, — говорит, — да где мы с тобой, да пойдем, баушка, домой!» Федя нашел бусинку и подает молодке. Она ничего, приняла от него, покосилась только и закрыла лицо ладошками. Домна Панферовна к ней подсела, по головке ее погладила, и стала говорить что-то — ничего, слушает. На меня так весело посмотрела и далее улыбнулась. Совсем как святая на иконах, очень приятная. Горкин говорит — чудо совершилось! Федя кричит нам: «Идите сюда, тут старик замечательный!» Старик страшный, в волосах репейки, лежит головой на кирпиче. Подходим, а он распахнул дерюжную кофту, а там голое тело, черное, в болячках, и ржавая цепь, собачья, кругом обернута, а на ней все замки: и мелкие, и большие, ржавые, и кубастые, а на животе самый большой, будто от ворот. Он как гаркнет на нас: «Пустословы ай богословы?» Горкин говорит ему ласково — мы не величаемся, а как Гослодь. Старик и давай молоть: