Том 4. Наша Маша. Из записных книжек
Шрифт:
В санатории обольщает подавальщиц и сиделок. Говорит об этом грязно и пасмурно.
Перед сном читает — одну и ту же книгу: «Кавказские поэмы» Лермонтова. Когда спрашиваешь, что он читает, — прищелкивает языком и говорит:
— Нет, здорово это!..
«Кавказские поэмы» читает уже 23 дня. Прочитав полстраницы, крепко засыпает.
Много поет. Песни какие-то дурацкие, слышанные им в госпитале, где он лежал на излечении (у него камни в почках).
На обеих руках — наколки, татуировка. Я спрашиваю, когда он сделал их.
— А-а, не говори! Ваккурат мне двенадцать лет было. По дурости сделал. А вот теперь не знаю, как быть, как их вывести.
— А что там?
Показывает:
— КИМ.
— Ну, так что же? Что тут опасного?
— Мало ли что в жизни случится. В плен попадешь или что… Так еще можно отвертеться, а тут, глядишь, под расстрел попадешь.
Симпатичный товарищ!..
. . . . .
Из песен Ивана Вас. Р.:
Падиспанчик — хорошенький танчик; Его можно всегда станцевать…И сразу же, перебивая себя, затягивает:
Мы рождены, чтоб сказку сделать былью…. . . . .
Оглушительно икает и говорит:
— Какая-то сволочь поминат.
. . . . .
Он же. Раз десять на дню:
— Так они и жили. Спали врозь, а дети были.
. . . . .
Из автобиографических рассказов И. В. Соблазнил девушку. Обещал жениться.
«Дома она белье грязное спрятала, говорит: „Маме покажу, когда запишемся, у нас такой обычай“.
На другое утро надо в загс идти. А мне на кой он ляд этот загс.
Я до гастронома дошел, печенья купил, конфеток хорошеньких, прихожу, говорю:
— У тебя метрическая выписка здесь есть?
— Нет.
— И у меня нет. А без метрической выписки не регистрируют.
Она — в слезы»…
Между прочим, говорит сильно окая. Он — нижегородец. Николай Афанасьевич, слушая его, морщится, слегка даже постанывает, как от зубной боли.
. . . . .
Рентгеновский кабинет в санатории. Над входом красный фонарь, когда он горит — вход в кабинет закрыт, там совершается таинство. Больные сидят в коридоре на лавочке, думают о своих язвах, спайках и тому подобном, вздыхают, робеют, не могут даже переговариваться… Наконец кого-нибудь вызывают. Он входит в темную комнату и первые две-три минуты ничего не видит, идет наугад, растопырив руки, — туда, где у красного абажура сидят за столом какие-то белые (вернее, розовые) халаты. Через пару минут он уже слегка освоился, уже сидит на клеенчатом диване и торопливо расстегивает пуговицы на рубашке.
Рентгенолог — полный, немолодой уже человек (почему-то думаешь, что он был в свое время полковым врачом) — записывает результаты очередного просвечивания. Записывает по памяти, каждую фразу отчетливо произносит вслух, а его помощник, молодой человек с изможденным лицом (тут вспоминаешь, что рентген убивает гормоны, делает молодых стариками), этот несчастный пишет под диктовку копию рентгенограммы. Свет — розовый, слабый, как в лаборатории фотолюбителя. Но — алхимики в белых халатах привыкли.
Раздетый до пояса очередной больной поднимается на маленький эшафотик, перелезает через какие-то железные штуки и оказывается в огромной металлической кассете. Не то гильотина, не то гектографический пресс. В руку ему молоденькая сестричка сует граненый стакан с белой густой кашей. Выключается свет. Стрекочет аппарат. Рентгенолог сидит, широко расставив ноги, на низеньком табурете — перед экраном, на котором появляются смутные
очертания человеческого нутра.Рука в резиновой перчатке подлезает под экран и впивается в живот больного.
— Току! — кричит рентгенолог.
Что-то трещит, стрекот усиливается.
— Уменьшить! Току! — покрикивает врач.
Очередные больные толпятся за его спиной.
— Пейте! — приказывает рентгенолог. — Пейте сразу, как водку.
Пить эту известковую густую гадость залпом, как водку, невозможно.
— Надуйте живот. Знаете, как у попа.
Это пояснение одно и то же, из раза в раз, от больного к больному.
Больной не может надуть живота, он его инстинктивно вбирает. Рентгенолог кричит:
— Надуть! Как у попа.
Наконец:
— Аус!
Зажигается свет.
Эти «аус», «току» звучат очень страшно для тех, кто сидит за дверью, ожидая своей очереди.
. . . . .
Одна из любимых песен И. В. Р-ва (услышал он, и запомнил, и полюбил ее в госпитале в Комсомольске-на-Амуре):
Жена моя в роскоши ходит И счету в одежде не знает, Одну лишь черную юбочку От Пасхи досюда таскает Костюмчик на ней всегда новенький На плечиках так складно лежит, А ветер прохладно в дирочки Все тело ее холодит Ботинки на ней всегда новенькие, На солнышке так и блестят, А грязные пальцы сосульками Наружу из дырок торчат Живу ведь я, братцы, в гостинице, И окна на заднем дворе, При этом так славно красуется Помойная яма в окне. А кушаю я в ресторанчике — На тумбе с селедкой в руке, Зато уже встретишь товарища Всегда с поллитровкой в руке. Детишки мои, как амурчики, Всегда босиком щеголяют, А вместо школы в бабочки У стенки прекрасно играют.Вообще-то истинный Беранже! Только в каком-то как будто полуграмотном, беспомощном переводе или пересказе.
. . . . .
Здешний «культурник» — редкостное явление. Обычно это развязные, нагловатые пошляки и остряки. Этот — застенчив, обидчив, мнителен. Каждый вечер за ужином он появляется в столовой, проходит на середину, стоит, переминается, шевелит губами, собирается с духом и наконец начинает — каждый вечер с одного и того же:
— Минуточку внимания, товарищи!
И затем — то бледнея, то краснея, сообщает, что сегодня вечером в клубе концерт, кино или вечер самодеятельности.
. . . . .
Пятигорское кладбище.
Роскошный, из черного лабрадорита памятник-крест. За стеклом — фотография молодого бородатого купчика или богатого мужика — в косоворотке под пиджаком и в жокейском картузике. На постаменте — каменный свиток, на нем высечено:
Дорогой друг Егорушка
спи спокойно в могиле холодной.
Ты в болезни страдалец навеки уснул
и я просьбу твою исполняю украшаю могилу твою
В память от В. А. Б.
. . . . .