Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Так вот как, сударь, пришлось нам скоро узнать друг дружку…

— В чем дело?

— В чем дело? — зло, не спеша переспрашивает меня Абрам, — а Петру Ивановичу кто на меня донес, что я водку из графина после завтрака выпил?.. Хорошо, метку он, положим, сделал: нет водки, — верно… Хорошо! Так почему же непременно я?! Барин, говорит, сам тебя видел, когда вошел в столовую… Так неужели же барину доносами заниматься?1

Я защищаюсь всеми силами перед Абрамом во взведенной на меня Петром Ивановичем напраслине.

Абрам недоверчиво слушает и пренебрежительно

отвечает:

— Теперь, конечно, что ж вам и отвечать… а Абрам виноватым остается.

— Ну, хорошо: вот придет Петр Иванович, и я это дело выведу на свежую воду…

Абрам опять долго укоризненно смотрит на меня.

— Выведете, а Абрама рассчитают…

Он неумолимо торжествующе впился в меня глазами.

— Что мне делать?..

— Ну так вот что: вот тебе деньги…

Абрам берет деньги и медленно уходит, а я по ступенькам спускаюсь в сад.

Нежный аромат цветущих яблонь. Где-то в саду звонко и отчетливо, подчеркивая безмятежный покой, насвистывает какая-то птичка. Тонет взгляд в лазури неба, и резче контраст этой молодой весны с старым, все тем же садовником Павлом. Он стоит в конце дорожки, и несколько ребятишек окружают его.

Так окружают молодые побеги, закрывая, старое, готовое уже к смерти дерево.

Все тот же Павел с проповедью о спасении души и притче о зазнавшемся богаче.

В этом смысле все такой же неугомонный и последовательный он, когда я подхожу к нему, отпускает мне несколько горьких фраз.

Все попытки с моей стороны к примирению отвергнуты величественно и стоически.

— Барин вы — барин и есть, — разводит он пренебрежительно руками.

Я прихожу к тому месту сада, где за оградой извивается дорога в Князевку, видна деревня, пруд ясный, зеркальный, отражающий покой безмятежного неба. Там на пруде утки и гуси и два диких лебедя, которые ежегодно весной на неделю, другую прилетают на этот пруд. Иногда они вытягивают длинные шеи и кричат своими гортанными звуками. Звуки несутся и медленно замирают в праздничной округе, и снова наступают минуты тишины, неги, безмятежного покоя. Ветер стих совсем, я стою под яблоней, в ее аромате, и вокруг меня падают розовато-белые лепестки ее цвета.

Я слышу голоса на дороге. Я узнаю их: это Матрена и Родивон. Ни я их, ни они меня не видят. Грубый, резкий голос Родивона:

— Нуда! Так и сказывали бы зимой: кто б тогда тебе давал муку?

Горький голос Матрены:

— Давал муку… Много дал… За полпуда три дня не разгибаясь, жать…

Удаляющийся голос Родивона:

— Много — мало: не теперь толковать об этом.

И Родивон быстро проходит мимо меня.

Матрена ровняется с моей засадой, и я, подходя к ограде, говорю:

— Здравствуй, Матрена!

Маленькая, оливковая Матрена, с черными, как у турчанки, глазами, изможденная и сухая, вздрагивает и говорит:

— О, господи, как я испугалась… — Она поправляется быстро: — От радости испугалась…

Мы оба улыбаемся, и я спрашиваю ее:

— О чем это ты с Родивоном?

— Да-а!! — Матрена машет рукой — И слушать вам не стоит про наши глупые дела… Остался теперь побогаче других на деревне

и командует, как знает.

— Один остался.

Матрена вздыхает:

— Потянулись за ним и другие: Сурков, Тычкин, Пиманов… ну, те уж и вовсе на красненькую гоношат обернуть всю деревню…

— Лучше, значит, не сделал я, что кулаков удалил: новые растут?

Не замечая горечи для меня ее ответа, Матрена вскользь бросает:

— Растут как грибы на навозе… не у чего жить в деревне… так вроде того, что у пустого стойла мордой лошадь тычется: нет, нет и ткнет опять, — не набежало ли? неоткуда… Посев в наемку: сама нанимала и сама же нанимаюсь… и работать не на кого… Бедноты много уходит из деревни…

Матрена задумывается и уже повеселевшим голосом кончает:

— Так мы глупые: уравнять всех нас хотели вы, — богатых выгнали, а мы, беднота, опять за ними тянемся…

Замолчала Матрена, молчу и я…

Тихо кругом. Словно под наш говор задумалось все или заснуло и спит в молодой весне крепким, глубоким сном, как те холмы с красными иероглифами, свидетели промчавшихся веков.

Стоим и мы с Матреной, пигмеи своего, мгновения, напряженно думая каждый свое.

— Ну, простите Христа ради… хоть из-за решетки нынче довелось поглядеть на вас… Важные вы стали…

— Почему важный?

— Царь, бают, призывал вас, убытки вернул, пенсию назначил…

— Это неправда. Кто это рассказывал?

— Упомнишь разве, — говорит уклончиво Матрена, кланяется и уходит.

Я слежу за ней; она идет погруженная в свои думы, и ее маленькая фигура точно больше становится и рельефнее вырисовывается на пустой дороге.

Опять я один в саду.

Старая Анна, вдова Лифана Ивановича, с внучкой и другой* маленькой девочкой.

Спрашивает меня робко:

— Ничего, сударь, что я осмелилась в садик зайти? Сиротка вот, Настя, уж больно любит глядеть, как цветочки здесь цветут… Говорит мне: «Я, бабушка, гляжу, и все мне кажется, что тут и тятька с мамкой из земли выйдут…»

Анна гладит хорошенькую пятилетнюю Настю и вздыхает:

— Не выйдут, не выйдут, дитятко…

Она обращается ко мне:

— Маленькая, а как убивается… Забыть никак не может… Одна осталась — взяла…

Легкий весенний день безмятежно догорает. Последними яркими штрихами разрисовывает заходящее солнце небесные поля. Розовой, прозрачной дымкой подернулся пруд, и нежнее в последних лучах светится зелень. Чувствуется прекрасное, мощное, и сильнее аромат цветущих яблонь. В какую-то волшебную даль уходит округа, и слышатся уже первые робкие посвисты соловья.

Вечером на сон грядущий Петр Иванович сам запирает окна в моей спальне и с плутовской улыбкой показывает мне еще одно нововведение — две скобы у дверей и надежный засов, говоря:

— Э… спите и ничего не бойтесь… теперь полная перемена: шелковые теперь стали.

Петр Иванович удовлетворен, доволен, но через мгновение это уже лучший из Фарлафов, прыгая, тычет пальцем в темную гостиную, где в неясных переливах луны движется какая-то фигура, и растерянно кричит:

— Э… кто там?! Кто там?!!

Поделиться с друзьями: