Том 4. Песнь над водами. Часть III. Реки горят
Шрифт:
— Ну как, ребята, холодно? Греетесь?
— Какой там холодно! Просто так, тянется ночь, приятно на огонек посмотреть…
Он спустился к ним, скользя ногами в осыпающемся песке, который стекал на дно ямы, шелестя, как вода.
— Откуда, ребята?
Молодой солдат с вздернутым носом поднял голову. Звучным тенором, который генерал тотчас узнал, он ответил, разгребая угольки щепкой:
— Сибиряки. Все трое.
— А откуда?
— Издалека, из тайги. Охотники мы. Милости просим к огоньку, сейчас и сало поджарится.
— Нет, спасибо, не хочется есть.
Солдат с выбивающимся из-под шапки кудрявым чубом спросил:
— Ну, как там?
— Горит.
— Эх, жаль города… Красивый был город, говорят! Аж сердце болит смотреть.
Они тоскливыми глазами смотрели в огонек, в слабо мерцающие, заволакивающиеся дымом язычки пламени. Генерал тихо отошел. А они, словно только и дожидаясь этого, снова затянули:
Эх, сторонка моя золотая…Генерал медленно ступал дальше, ноги его вдруг отяжелели. А за ним, как шепот, как жалоба, доверяемая сердцем сердцу, повторялись слова припева:
Эх, дорожка моя фронтовая, Далеко ты меня завела…Сибиряки. Где-то в тайге пылает ночью костер из смолистых бревен. Взвивается вверх красное, желтое, рыжее пламя. Потрескивает, шипит в огне сырое дерево. Черной стеной стоит вокруг лес, глухой, бескрайный, беспредельный бор. В темноте загадочно потрескивают ветви, не то от ветра, не то от крадущихся шагов хищника, кружащего вдали, сверкающими глазами высматривающего отблески огня на кустах, на мощных, косматых от хвои ветвях. У костра сидят охотники. Пахнет дымом, смолой. Высоко над головами, как море, шумит тайга, дремучий древний бор.
Что навевает грусть на этих троих, засмотревшихся в огонь, здесь, над рекой, не похожей на мощные, грозные реки Сибири? Воспоминание о костре в лесу, о дорогах, известных только охотникам, о лесных тропах, о суровой, величавой сибирской земле, воспоминание о тех днях — или этот город догорающий на той стороне, — город, на тысячи километров отстоящий от их бревенчатых смолистых домов в дремучих лесах?
Как далекое эхо отзывается в памяти песня, услышанная в детстве песня русских солдат:
Застонала матушка Варшава, Заплакали, эх, да все ее места, Да и пропала вся польская слава…Кто сложил ее, эту песню, такую простую, такую человечную? Солдат в серой шинели, которого пригнали сюда когда-то в качестве орудия царского гнета, неведомый солдат из неведомого угла России? Он пришел сюда, как орудие насилия, как враг к врагам, и нашел в своем сердце сочувствие поруганной польской столице и печаль о ней, вылившуюся в простую, наивную, глубоко человечную песню.
Кто и когда пел эту песню? В каких ее пели казармах? Наверно, в тех, на которые в то время с ненавистью смотрели глаза польских прохожих, исподлобья косящихся на мрачные стены.
Кто из тысяч русских крестьянских сыновей, пригнанных сюда по царскому приказу, нашел для этой чужой ему столицы самое ласковое в мире слово «матушка»? Кто пожалел о польской славе, рассыпавшейся в прах под царским сапогом? Когда родились этот простой мотив и эти безыскусственные слова? Может быть, это было, когда окровавленный упал на поле боя польский предводитель Костюшко или когда догорало восстание тридцать первого года. А может быть, и тогда, когда закачались на виселицах тела членов «Национального Правительства» шестьдесят четвертого
года? Застонала матушка Варшава…И кто расслышал в этой простой солдатской песне биение сердца простого русского человека? Кто вспоминал о ней в Польше во все эти годы ненависти и обид? А ведь русский солдат пел эту песню на польской земле, пел еще годы, годы назад… Кто же ее услышал, кто понял, кто бережно принял, как бесценный дар народа — народу?
Мрачным пламенем догорает столица на той стороне Вислы. И не одни польские солдаты — сибиряки тоже не могут уснуть. Им тоже не дает спать город, о красоте которого они говорят, как о давней, но не вызывающей сомнений легенде.
Быть может, завтра они погибнут в бою за этот город — певец со вздернутым носом, рябоватый брюнет с чубом из-под шапки, скуластый паренек с добродушным лицом.
Быть может, завтра им придется идти по сожженным, разбитым улицам, по развалинам, идти победителями — и вместе с теми, у кого белый орел на шапках, горевать о разрушенном городе.
До боли сжимается сердце генерала во внезапном порыве любви к этим, с белыми орлами, и к тем, с красной звездой на шапке. Носил и он красноармейскую форму — не один год носил ее на своем долгом и трудном тридцатилетием пути в Польшу…
«Эх, дорожка моя фронтовая…» — с нежной улыбкой думает генерал, и глаза его увлажняются.
«Сентиментальный старый дурак», — иронизирует он над собой. Но это не помогает. Чувства не настраиваются на обыденный лад. И кажется, что жизнь не может быть полнее и осмысленнее, чем сейчас.
Только бы еще пройти по улицам Варшавы. Только бы найти среди развалин ту улицу, по которой бегал ребенком. Увидеть знамена, народные знамена на улицах Варшавы, польские и советские знамена, колеблемые ветром свободы!
Увидеть ее живой, с бьющимся сердцем.
Потому что по сути никто не думает о ней, как о городе. А как о самом близком, самом дорогом, самом любимом человеке, который лежит в ознобе ужасной лихорадки. Но он встанет, будет смеяться, посмотрит в глаза всепонимающим, глубоким взглядом.
Нет, неправда — захотелось большего, много большего.
Лежит во мраке Прага, погруженная в сонную, дождливую, октябрьскую ночь. Советские и польские части ждут приказа.
Кому и когда выпадало на долю такое счастье, чтобы исполнилась мечта всей жизни? На твоих глазах, твоими руками свершается долгожданная справедливость. И тебе дано вернуться в места своего детства, неся им в дар осуществленные стремления, которые тридцать лет жгли сердце.
Мгновение назад он мечтал об одном: взглянуть хоть раз на ее свободные улицы. Но сразу же этого показалось мало. Захотелось увидеть ее воскресающей из пепла, зацветающей белизной домов и зеленью парков, растущей, развивающейся. И не только, не только Варшаву.
«Я же еще не так стар, — думает генерал. — Еще могу все увидеть и во всем принять участие. Могу еще работать, ого!»
Что такое старость? Какое значение имеют годы? Ведь по сути лишь теперь начинается жизнь. Нет, никакого значения не имеет то, что на голове нет уже буйной шевелюры, которую когда-то трепал веющий с Вислы ветер. Не имеет значения, что он часто задыхается, поднимаясь по лестнице. Старость — это, пожалуй, тогда, когда уже ничего не видишь перед собой. А он видит. Видит величественную бурную жизнь, которая ждет впереди. Тысячи дел, и тысячи боев, которые надо будет выиграть. Нет, это не старость! И в сущности сколько же ему лет?