Том 4. Повесть о жизни. Книги 1-3
Шрифт:
Я расстегнул на шустром голубую австрийскую шинель и вытащил из кармана гимнастерки потертое, очевидно, фальшивое удостоверение и пустой конверт с адресом: «Симбирск, Садовая улица, 13. Елизавете Тенишевой».
Потрепанные и поредевшие гетманские части начали стягиваться на засыпанную трухой от соломы площадь среди Приорки.
Жители Приорки высыпали на улицы и с нескрываемым злорадством обсуждали отход сердюков.
Но, несмотря ни на что, по городу спокойно разъезжали на сытых гнедых лошадях отряды немецких кавалеристов. Гетман или Петлюра — немцам было все равно. Прежде всего должен соблюдаться порядок.
На Приорской площади мы по приказу «пана
— А теперь — по домам! — сказал «пан сотник», отцепил и бросил на мостовую свои желто-голубые погоны. — Кто как может. По способностям. В городе кавардак. По одним улицам валят петлюровцы, по соседним отступают гетманцы. Поэтому, переходя перекресток, посмотрите сначала налево, а потом направо. Желаю здравствовать.
Он натянуто улыбнулся своей неудачной шутке, помахал нам по-штатски рукой и торопливо ушел, не оглядываясь.
Некоторые сердюки тут же на площади сбрасывали с себя шинели, продавали их за гроши приорским жителям или отдавали даром и уходили в одних гимнастерках без погон.
Мне было холодно, и я шинели не снял, только оторвал с мясом погоны. Вата вылезала из дыр от оторванных погон, и по этому одному признаку можно было легко догадаться, кто я такой.
Я дошел до Кирилловской больницы, где был когда-то давным-давно с отцом и Врубелем. В то время все эти места около больницы, глубокие овраги, заросшие боярышником, и узловатые вязы казались мне таинственными и зловещими. Сейчас я медленно и тяжело поднимался по крутому и пыльному шоссе на Лукьяновку, и у меня не было ощущения не только необыкновенности этих мест, но даже самого времени. Должно быть, от усталости.
Я сознавал, конечно, что время легендарное, почти фантастическое, иной раз похожее на бред или чрезмерный гротеск, но не видел этого сейчас, — тусклое небо висело над обшарпанными окраинными уличками и хибарками, как висело тридцать лет назад. Серые мысли мелькали у меня в голове, и я вяло думал: «Когда же кончится этот бестолковый любительский спектакль с гетманами, атаманами, Петлюрой, с выкрикиванием трескучих лозунгов, неразберихой мыслей, полной путаницей понятий и злобой, гораздо большей, чем это оправдывалось обстоятельствами. Когда же задернется занавес на этой наспех сколоченной эстраде, где, к сожалению, лился не клюквенный экстракт, а настоящая горячая кровь».
В городе на перекрестках я не смотрел ни налево, ни направо. Мне очертел этот военный и политический балаган, и гнев лишил меня чувства опасности. Я проходил через строй петлюровцев в своей шинели с вырванными погонами, и только два раза меня сильно ударили прикладом в спину.
Толпы щирых украинцев, стоявшие редкими рядами на тротуарах, кричали петлюровцам «слава!», а на меня смотрели с бешеной злобой.
Но все же я дошел домой, позвонил, услышал радостный возглас Амалии, схватился за ручку дверей, опустился на стул в передней, и легкие веселые мысли закружились у меня в голове, хотя шинель очень сильно давила грудь, — с каждой минутой все сильнее, будто она была живым существом и хотела меня задушить. Потом я понял, что это не шинель, а длинные узловатые пальцы шустрого сжимают мне горло из-за пачки одесских папирос «Сальве». И вместе с шустрым меня душат вытатуированные у него на ладони синие женские губы, сложенные бантиком. Я застонал и все забыл.
В молодости у меня изредка бывали такие короткие обмороки. Случались они от усталости.
Фиолетовый
лучКричать во весь голос «слава!» несравненно труднее, чем «ура!». Как ни кричи, а не добьешся могучих раскатов. Издали всегда будет казаться, что кричат не «слава», а «ава», «ава», «ава». В общем, слово это оказалось неудобным для парадов и проявления народных восторгов. Особенно когда проявляли их пожилые громадяне в смушковых шапках и вытащенных из сундуков помятых жупанах.
Поэтому, когда наутро я услышал из своей комнаты возгласы «ава, ава», я догадался, что в Киев въезжает на белом коне сам «атаман украинского войска и гайдамацкого коша» пан Петлюра.
Накануне по городу были расклеены объявления от коменданта. В них с эпическим спокойствием и полным отсутствием юмора сообщалось, что Петлюра въедет в Киев во главе правительства — Директории — на белом коне, подаренном ему жмеринскими железнодорожниками.
Почему жмеринские железнодорожники подарили Петлюре именно коня, а не дрезину или хотя бы маневровый паровоз, было непонятно.
Петлюра не обманул ожиданий киевских горничных, торговок, гувернанток и лавочников. Он действительно въехал в завоеванный город на довольно смирном белом коне.
Коня покрывала голубая попона, обшитая желтой каймой. На Петлюре же был защитный жупан на вате. Единственное украшение — кривая запорожская сабля, взятая, очевидно, из музея, — била его по ляжкам. Щирые украинцы с благоговением взирали на эту казацкую «шаблюку», на бледного припухлого Петлюру и на гайдамаков, что гарцевали позади Петлюры на косматых конях.
Гайдамаки с длинными синевато-черными чубами — оселедцами — на бритых головах (чубы эти свешивались из-под папах) напоминали мне детство и украинский театр. Там такие же гайдамаки с подведенными синькой глазами залихватски откалывали гопак. «Гоп, куме, не журысь, туды-сюды повернысь!»
У каждого народа есть свои особенности, свои достойные черты. Но люди, захлебывающиеся слюной от умиления перед своим народом и лишенные чувства меры, всегда доводят эти национальные черты до смехотворных размеров, до патоки, до отвращения. Поэтому нет злейших врагов у своего народа, чем квасные патриоты.
Петлюра пытался возродить слащавую Украину. Но ничего из этого, конечно, не вышло.
Вслед за Петлюрой ехала Директория — расхлябанный неврастеник писатель Винниченко, а за ним — какие-то замшелые и никому не ведомые министры.
Так началась в Киеве короткая легкомысленная власть Директории.
Киевляне, склонные, как все южные люди, к иронии, сделали из нового «самостийного» правительства мишень для неслыханного количества анекдотов. Особенно веселило киевлян то обстоятельство, что в первые дни петлюровской власти опереточные гайдамаки ходили по Крещатику со стремянками, влезали на них, снимали все русские вывески и вешали вместо них украинские.
Петлюра привез с собой так называемый галицийский язык — довольно тяжеловесный и полный заимствований из соседних языков. И блестящий, действительно жемчужный, как зубы задорных молодиц, острый, поющий, народный язык Украины отступил перед новым пришельцем в далекие шевченковские хаты и в тихие деревенские левады. Там он и прожил «тишком» все тяжелые годы, но сохранил свою поэтичность и не позволил сломать себе хребет.
При Петлюре все казалось нарочитым — и гайдамаки, и язык, и вся его политика, и сивоусые громадяне-шовинисты, что выползли в огромном количестве из пыльных нор, и деньги, — все, вплоть до анекдотических отчетов Директории перед народом. Но об этом речь будет впереди.