Том 4. Повести, рассказы и очерки
Шрифт:
— Эй, служба, не трожь, слышь! Это, вишь, Алексеич… Знакомый… Кто ж тебя экую темень узнает?
— Не узнал? — произнес Алексеич язвительно. — Вишь ты, ослеп ноне что-то. Эх, Прохор, Прохор! Вот ты нонче на какие поступки пускаешься? Своего человека… Ах-ха!
— Ну, будет, — произнес Прошка, переминаясь, — что уж! Поднес бы, Алексеич, по рюмочке, право. Вишь, холодно к ночи-то стало.
Алексеич смягчился.
— Вишь, рюмки нету, — сказал он уступчиво. — Ну, да уж ладно, лакай из бутылки… Ах, Прохор, а-ах, Прохор!
Алексеич укоризненно
Прошка приложился и передал посуду товарищу. Тот взял ее с мрачным и недовольным видом.
— Не видал, что ли, водки твоей? — сказал он угрюмо, тем не менее, не отказался и мигом будто прирос губами к горлу полуштофа. Слышно было, как булькает влага и мрачный мужчина тянет ее со спертым дыханием… Отдавая посуду, он пошатнулся.
— А-ах, Прохор! — сказал Алексеич еще раз, принимая посуду. Она стала заметно легче… Это обстоятельство придало голосу Алексеича особенно выразительный оттенок.
Прошка понурил голову и удалился. Алексеич тоже направился дальше, но, удаляясь, слышал, как мрачный мужчина сказал укоризненно:
— Сидел бы уж. Ишь тебя вынесло… Рохля!
На следующий день с раннего утра Алексеич уже был на Выселках и именно в трактирном заведении. Важная новость, которую он имел сообщить выселковцам относительно Прошкина поведения, не давала ему покоя. Так этого дела оставить невозможно, — это знали, конечно, обе стороны, и Прошка тоже чувствовал грозу, нависшую над ним в родных Выселках.
В заведении, несмотря на ранний час, два стола были заняты посетителями, оживленно беседовавшими о событии прошлой ночи. Духовный дворник был героем собрания. Он уже несколько раз успел рассказать происшествие, сообщив, в назидание слушателям, полный текст нравоучительной речи, которою он якобы тронул сердца злодеев. С каждым новым вариантом назидательная речь приобретала новые риторические красоты.
Вдруг дверь заведения отварилась, и на пороге появилась фигура самого злодея. Не ожидая, очевидно, встретить здесь Алексеича в такой ранний час, Прошка на мгновение остановился в дверях («Так его и шатнуло», — рассказывали впоследствии очевидцы). Тем не менее возвращаться было поздно, и Прошка подошел к стойке. Вся его фигура действительно обнаруживала нечистую совесть: походка стала еще более неуклюжа и нелепа, глаза косили, стараясь не глядеть в ту сторону, где сидел Алексеич; к стойке он пододвинулся как-то боком.
— Налей косушечку, — сказал он застенчиво и грузно опустился на лавку.
— Сьчас, — ответил целовальник, не торопясь исполнить требование, и кинул многозначительный взгляд на Алексеича. Прошка сразу заметил все: как смолкли собеседники, повернувшись в его сторону, как сдержанно и с ожиданием смотрел на Алексеича целовальник, как сам Алексеич принял суровую позу, приличную обстоятельствам, и безмолвное внимание сограждан. Все это произвело на Прошку угнетающее влияние. Он потупился еще больше и как-то растерянно повторил:
— Косушечку мне, подай-ка… — Тон был неуверенно-робкий и фальшивый.
— Слышали-с, — ответил целовальник дипломатично, но не двинулся
за прилавком. Прошку что-то кольнуло в сердце; он чувствовал, что в родном выселковском заведении он стал будто чужой.При общем молчании все взоры обратились на Алексеича. Духовный дворник сознавал важность момента. Он молча поднял стоявший на столе графин, налил, не торопясь, стакан и подозвал Прошку:
— Поди сюда, Прохор…
Прошка, точно осужденный, подошел к столу.
— Пей, — сказал Алексеич таким голосом, точно в рюмке он подносил яд.
Прошка выпил залпом, скосил глаза, покраснел и, как будто не зная, что сказать и как вести себя в столь неожиданных обстоятельствах, вдруг бесстыдно обратился к духовному дворнику:
— Наливай еще.
Это была храбрость отчаяния, но общественное мнение истолковало ее, как доказательство закоренелого бесстыдства. Обыватели покачали головами. Кое-кто вздохнул.
— А-а? — протянул Алексеич. — Желаете еще, Прохор Иваныч? Что ж, мы и еще поднесем… — И, наливая другую рюмку, Алексеич прибавил: — За ваши добродетели…
Стакан был налит. Рука Прошки, подносившего его ко рту, сильно дрожала, но он все-таки выпил. После этого он совсем не знал, что ему делать.
Алексеич несколько секунд молча смотрел на его нелепую, сконфуженную фигуру и затем сказал:
— Скажи-ка ты нам теперича, Прохор Иваныч, как нам об тебе понимать?
— Насчет чего? — спросил Прошка, скашивая глаза.
— Не зна-а-ешь?! — иронически переспросил Алексеич. — Вишь ты, дитё несмысленое… Не ломайся, Прохор, говори!.. Птица теперича, пернатая тварь… об своем гнезде имеет понятие… А ведь ты есть человек!
Прошка отвернулся.
— Да ведь не тронули, — сказал он глухо, — чего ж тебе?
— Не тронули? — с горечью проговорил Алексеич. — Спасибо, Прохор Иваныч, что живого отпустили. И на том благодарить прикажете? Так, что ли? Нет, а ты зачем же это притаился?..
Прошка молчал. Он сознавал, что Алексеич успел рассказать все, и совесть у него была перед односельцами нечистая. Обыватели на разные лады высказывали свое неодобрение. Алексеич при этом случае с особенным воодушевлением рассказал еще раз все происшествие и закончил, пронизывая Прошку укоризненным взглядом:
— Нет, ты скажи: зачем ты притаился-то? Значит, пущай чужой человек меня обчистит, а ты в стороне!.. Вот какое ноне у вас поведение, Прохор Иваныч! Думаешь, не понимаем мы?.. Ах-ах-ах…
— Па-анимаем, — произнес сапожник, который сидел за столом и пожирал Прошку горящими глазами. Алексеич налил третью рюмку и молча, но необыкновенно укоризненно подал ее Прохору. Он был тонкий политик. Пытая Прошку, он в то же время подносил ему. В этом символически Выселки как бы предлагали Прошке на выбор: гнев или милость. Прошка, весь красный, выпил водку и опустился на лавку, подавленный отношением выселковского «мира».
— А-ах ты, господи! — заговорил он глухо. — Господа поштенные!.. Иван Алексеич!.. Да неужто же я, например, супротив односельцев вроде варвара окажусь?