Том 5. Девы скал. Огонь
Шрифт:
— Когда ее мать была беременна ею, она носила это кольцо, — продолжал князь с тою же улыбкой, — и никогда не снимала его.
Все эти сведения ежеминутно ввергали мой дух в идеальное состояние, граничащее со сном и ясновидением, но отличное от них, предлагая гармоничную пищу моей чувствительности и моему воображению. И я присутствовал при постоянном зарождении во мне самом высшей жизни, где все явления преображались, как в магическом зеркале.
Три избранных существа, казалось, то озарялись, то тускнели, и эти отражения тени и света являли внутренний символ речей, которые я уже постигал с необычайной ясностью, как если бы они были мне давно знакомы. Поэтому я был ослеплен не только отблесками скалы, но также и непонятными молниями моей изумленной мысли, когда Виоланта, подойдя к открытому окну, указала мне вид, который она могла создать одним мановением своей руки, и сказала:
—
Окно было обращено на север в фасаде дворца, противоположном саду; это окно открывалось на пропасть. Когда я наклонился, какое-то властное содрогание охватило все мое существо, возбуждая его внезапно к пониманию нового и ужасного величия.
«Вот в чем, может быть, ваша тайна?» — спрашивал я у несущей откровение, но не произнося ни слова, — таким красноречивым казалось мне молчание рядом с ней.
Бездна обрывалась почти отвесно под массивными укреплениями, поддерживающими северную стену, спускаясь до бесплодного белеющего на дне рва, хотя и высохшего, но все еще заставляющего бояться разрушительной ярости потока. Подобно страшному отчаянному порыву, с каким реки лавы, дойдя до моря, отбрасываются назад, пенятся и кипят, чернея и краснея, скрипя, воя и свистя при первом прикосновении воды, подобно этому порыву скала воспрянула из глубины рва, возносясь к небу, противополагая стене, построенной людьми, гигантскую громаду, возведенную немым бешенством стихии. Жесточайшие конвульсии и искривление тела во власти демонических сил и в смертельных корчах, казалось, запечатлелись в этой глыбе, такой же ужасной, как пропасть, возвестившая Данте о новых муках, какие ему суждено увидеть, прежде чем дойти до кровавой реки, охраняемой кентаврами. В изгибах камня можно было различить все очертание гибких и эластичных форм: локоны непокорных волос, извивы пресмыкающихся в тисках, сплетение вырванных корней, спутанность внутренностей, связки мускулов, круги водоворота, складки туники, скрученные веревки.
Призрак безумного вихря поднимался от этой абсолютной неподвижности, озаренной ярким полуденным солнцем. Трепет бурного порыва казался придуманным в мертвой громаде.
«Так вот ваша тайна?» — вопрошал я давшую мне откровение, вопрошал без слов, ибо внутреннее волнение не позволяло мне выбирать и соразмерять звуки моего голоса.
Она тоже молчала, стоя рядом со мной. Мы не смотрели друг на друга. Но, склонившись над многообразными скалами, мы были связаны друг с другом тем очарованием, которое охватывает тех, кто читает одну книгу. Мы читали одну и ту же книгу, чарующую и опасную.
Быстро подняв голову, она сказала:
— Вы слышите ястреба?
И мы оба стали искать в небе ослепленными взорами черную точку.
— Слушайте!
Скала вонзилась в небо своими острыми зубцами, окрашенными в красноватые оттенки, напоминающие ржавчину или запекшуюся кровь, и крики хищных птиц увеличивали ее одинокую стремительность.
Я вдруг почувствовал головокружение, похожее на ужас слишком громадного желания и гордости. В самых корнях моего существа пробудились, быть может, дикие стремления моих дальних предков; потому что мое неопределенное волнение выражалось в поразительно быстрой смене картин, где, как в блеске молнии, я видел людей, похожих на меня, которые врываются в осажденный город, прыгают через груды трупов, вонзают шпаги в тела неутомимым движением, мчат на седлах полуобнаженных женщин сквозь бесчисленные языки пламени пожаров, между тем как кровь поднимается до животов их коней, быстрых и яростных, как леопарды.
«Ах, я был достоин обладать тобою среди резни, на ложе огня, под крылом смерти! — говорила во мне древняя душа, обращаясь к той, что стояла рядом со мной. — Моя воля сумела совершить чудо над моим телом: я пробрался бы по гладким камням этой стены, охраняемой тысячью арбалетов, и невредимый я похитил бы тебя!»
Мои глаза, полные великой ужасной скорби, поднявшись к небу, встретились с лицом девы, так резко освещенным отблеском солнца, что я испытал почти болезненную радость. Я ощутил почти безумное желание схватить эту голову в свои руки, опрокинуть ее назад, приблизить к моему дыханию, рассмотреть ее ближе, еще сильнее запечатлеть в моей памяти каждую линию, подобно тому, кто над бесплодными глыбами земли нашел бы дивный росток, благодаря которому возросла бы Божественная идея, которая казалась умершей.
Она стояла, подобно статуе, прямо против лучей солнца: ее совершенная красота не боялась света. В ее телесной оболочке я видел печать вечного образа, и я познал в то же время хрупкость ее плоти, подчиненной человеческой судьбе. Она была, как дивный плод, достигший в эту минуту своей зрелости, после которой начинается его увядание. Кожа на ее лице имела неизъяснимую прозрачность лепестка, который завтра завянет.
«Кто скроет тебя от святотатства разрушительного времени? Кто удержит тебя на вершине
твоего совершенства от смертельного удара, когда наступит время увядания?» Неясные слова брата пришли мне на память: «Виоланта убивает себя духами…» И охваченный благоговейной потребностью восхвалять ее во всех ее поступках, я молча славил ее: «О, высшее существо! Ты чувствуешь себя совершенной и поэтому сознаешь необходимость смерти. Ты чувствуешь, что только смерть может оградить тебя от недостойного оскорбления, и, так как все благородно в тебе, ты хочешь передать торжественному стражу вечности тело, по-царски умащенное благовониями».Какой вкус могли иметь для нас блюда, подаваемые за столом, после того как мы вкусили вина и мирры? Старинные поблекшие предметы, окружавшие меня, представляли какую-то заглушенную гармонию, в которой невольно должна была успокоиться страсть, внушенная мне видом огненной скалы. Стены были покрыты зеркалами, расположенными симметрично вокруг залы в рамах из позолоченных колонок; в простенках были изображены в последовательном порядке фестоны и гирлянды из роз; зеркала были тусклые и зеленоватые, подобно водам заснувших прудов, колонки тонкие и стянутые, как косы белокурых девочек, и розы были томные и благочестивые, как гирлянды, окаймляющие восковых святых в церквах. Но, быть может, в честь гостя, приславшего их, длинные миндалевые ветви были изящно прицеплены к ручкам канделябров, и, красуясь своими еще живыми и свежими цветами перед старинными зеркалами, они отражались и повторялись в серо-зеленой бледности, создавая подобие далекой подводной весны.
Все предметы источали немое очарование, сливавшееся с смиренной прелестью Массимиллы, и мне казалось, что дева, уже обещанная Христу, разделяла их участь и угасала вместе с ними; и она являлась мне существом уже «отошедшим от этого века», как Беатриче в сновидении Vita Nuova,и в покорности своей судьбе она, казалось, повторяла ее слова: «Я создана созерцать источник мира».
Она сидела напротив меня. Я пристально смотрел на нее, и силой своего воображения мне удавалось представить себе на несколько секунд, что ее нет и место ее за столом пусто. И тотчас же эта пустота наполнялась тенью такой глубокой, что она показалась мне жерлом бездны, которая должна поглотить одного за другим всех ее близких. И я мог возвыситься до единого и трагического видения всех этих живых людей, благодаря необыкновенной выпуклости, которую придавал им этот темный фон.
Они завтракали, сидя на обычных местах вокруг стола; они делали простые жесты обыденной жизни и по временам произносили незначительные слова. Но за их жестами и выражением голоса, казалось, таилась тайна, которая в некоторые моменты наделяла их значением почти ужасным или делала их почти смешными, как игра автоматов. Был до ужаса явный контраст между проявлениями жизненной функции, которую они совершали, и признаками неизбежной гибели, грозящей им. Антонелло, сидя направо от Массимиллы, показывал во всей своей позе какое-то сдержанное нетерпение, как если бы он был вынужден кормить своими руками не самого себя, а кого-то другого. А я, следя за ним, внезапно постиг ужас, душивший его и происходящий от сознания, что в глубине его существа, может быть, смутно, но, несомненно, таится что-то чуждое ему. И мои глаза, инстинктивно перейдя на Оддо, сидевшего налево от Массимиллы, поймали в его фигуре какой-то смягченный отпечаток тревоги брата. И ничто не казалось мне более мрачным, как этот, таинственный обмен между двумя братьями, рожденными от одного зачатия и обреченными одной судьбе; ничто не казалось мне нежнее этого девственного образа, стоявшего между двумя их тревогами, как образ Молитвы.
Цветы миндаля издавали в теплом воздухе странное медвяное благоухание. Время от времени лепесток, казавшийся розовее других, падал вдоль зеркал, словно в молчание вод. И я вспоминал нашу остановку в фруктовом саду.
Действительно, как могли эти бледные глаза, напуганные столькими призраками, наслаждаться прекрасным непорочным зрелищем? И разве здесь не дышало все мыслью о смерти? Все угасало вокруг нас и, казалось, отходило в далекое прошлое; все принимало древний, поблекший вид, казалось покрытым пылью. Двое слуг в синих ливреях и длинных белых чулках, медленные и рассеянные, казалось, вышли из гардеробной прошлого века — печальные пережитки исчезнувшей роскоши.
Отходя в сторону, они, казалось, испарялись, как тени, в обманчивой дали зеркал, возвращались в свой безжизненный мир.
Но голос князя, погруженного в воспоминания, нарушал очарование. Когда он заговаривал, все почтительно замолкали, и слышался только глубокий старческий голос, который по временам становился сильным от сдержанного гнева или дрожал от скорби и сожаления.
Это был скорбный день для старца: годовщина того дня, когда король покинул Гаэту. Со дня изгнания прошел двадцать один год.