Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 5. Девы скал. Огонь
Шрифт:

— Ну вот, — говорил он с горячей верой, между тем как его белая борода придавала ему вид пророка, — ну вот, Клавдио, когда король падает, как пал Франциск Бурбонский в Гаэте, мучеником и героем, немыслимо, чтобы Бог не поднял его и не вернул ему его королевство. Выслушай мои слова, сын Мессенцио Кантельмо, и запомни их: король обеих Сицилий со славой кончит дни свои на своем законном престоле. И да пошлет Господь, чтобы это случилось раньше, чем я закрою глаза! Это все, чего я желаю.

Он окружал бледный королевский призрак ореолом пламени и крови на развалинах крепости.

«Чудная вера! — думал я, чувствуя, какие искры могли еще загореться в пепельной лазури его слабых глаз. — Чудная вера и такая тщетная! Доблесть Бурбунов покоится в Сен-Дэни». И, когда в словах старца мелькнул сверкающий образ героини-баварки, я почувствовал, как во мне зарождается еще большее презрение к юному двадцатитрехлетнему королю, которому Фортуна предоставила коня, носившего Генриха Наваррского в Париж,

в то время как трус, подобно малодушному Филиппу V, согласился бы ездить только на конях, изображенных на гобеленах, украшающих стены его апартаментов.

«Какой прекрасный подвиг представлялся этому Бурбону, когда он вышел из дворца Казерты, где врачи занимались бальзамированием трупа его отца, покрытого тысячью гниющих ран! — думал я, охваченный энтузиазмом, который пробудили во мне воинственные образы, вызванные почтенным старцем. — Все было открыто ему, он не избегал даже зрелища и запаха гниения, способных внушить великие и могучие мысли. Действительно, у него было все: властное могущество его древнего имени; молодость, влекущая и чарующая; королевство, омываемое тремя морями, покорное и привыкшее к тирании; роскошный дворец на берегу залива, изогнутого и звучного, как лира; страстная подруга жизни, хищные ноздри которой, казалось, дышали героической мечтой и дрожали от страсти в электрических токах предчувствуемых ужасов. Всеми этими благами он мог наслаждаться, должен был охранять их; и, возвращаясь с берегов другого моря, юный супруг слышал еще приветствия покорных народов, но в ушах его раздавались и другие крики. Возможность прекрасной борьбы открывалась ему по ту сторону границ его государства, на равнинах, уже орошенных кровью и дымящихся буйным брожением, открытых для самых сильных мыслей, самых благородных слов и самой быстрой шпаги. Действительно, у него было все, кроме мужества льва. Почему же Фортуна захотела одарить такими милостями этого слабого ягненка? Никогда в юношеских жилах не текла более спокойная кровь, никогда чувственность не была более заглушенной. Красота его законного королевства, дивное очертание берегов, сладострастное веяние ветра, тайна ночей, все прелести умирающего лета — все это должно было взволновать его юношеские чувства, возбудить в нем глубокий инстинкт обладания и передать ему дикий порыв жизни. А последний вечер, проведенный в почти пустынном дворце, покинутом придворными, овеваемом сильными дуновениями морского ветра, приносящего осенние благоухания и грустное затишье залива, и то время, как занавеси на окнах колыхались, распространяя неясные страхи, и лампы мигали и гасли на столах, заваленных постыдными письмами, в которых в час агонии слуги, считавшиеся наиболее верными, извещали о своем уходе. И горесть отъезда в сумерках на маленьком суденышке, управляемом простолюдином, одним из немногих оставшихся верными, и безмолвная встреча с военными судами, изменившими и предавшимися неприятелю, и бесконечная бессонная ночь, проведенная на палубе в напрасных сожалениях, в то время как усталая королева спала под открытым небом, подвергаясь суровости ветра, и, наконец, при восходе солнца скала Гаэты, это последнее убежище, предначертанное для царственного изгнанника, где королевское достоинство должно было подчиниться власти грубого солдата!»

— Измена проникала всюду, как дым и запах селитры, — продолжал князь, который, все более и более волнуясь этими кровавыми воспоминаниями, оживлял по временам свою речь движением белой руки, на которой сверкала камея. — Самый ужасный день осады был 5 февраля, когда пороховой погреб и батарея святого Антония были изменнически взорваны…

— О, какой страшный день! — воскликнула Виоланта, вздрогнув и инстинктивно поднося ладони к ушам. — Какой ужас!

— Ты до сих пор помнишь этот день? — спросил отец, останавливая на ней свой нежный взгляд.

— Да, помню.

— Виоланта оставалась с нами в Гаэте, — продолжал он, обращаясь ко мне. — Ей только что минуло пять лет, она была любимицей королевы. Остальные уехали и Чивита-Веккиа на Вулканес графиней Трапани. Мы жили в каземате под батареями…

— Я все помню! — прервала Виоланта, охваченная внезапным оживлением, которое, казалось, исходило на нее от гигантского огненного зарева, залившего ее детство. — Я все помню, все, как будто это случилось вчера. Комната была огорожена двумя перегородками, сшитыми из знамен. Я ясно вижу их цвета: это были флаги для подачи знаков — голубые, желтые и красные. Лампы были зажжены, потому что окна были закрыты щитами. Когда произошел взрыв, было три или четыре часа дня. Нина Риццо — камеристка королевы — только что вышла. Я держала в руках чашку молока, которую мне принесли сестры из госпиталя…

Так она говорила отрывистыми фразами, несколько глухим голосом, с горящим взглядом, припоминая эти мелкие подробности, словно они одна за другой выступали перед ней в блеске молнии. И образы, вызываемые ее словами, отличались необычайной силой отчетливости на неясном фоне других картин.

Дева и старец, вспоминая разрушение и резню, казалось, стирали неясные выцветшие предметы, окружающие нас, и создавали какую-то дымящуюся атмосферу, которую моя душа тревожно

вдыхала несколько мгновений.

— Это была ужасная осада среди города, заполненного солдатами, лошадьми и мулами, лишенного жизненных припасов и денег, вооруженного ничтожным или бесполезным оружием, изнуряемого тифом и изменой. Стремительные ливни наводняли его черноватой грязью, в которой вьючные животные, голодные, блуждающие по улицам, вязли и падали в агонии. Железный град пуль сыпался на город, разорял, разрушал, воспламенял, становился все более частым и оглушительным и прерывался только короткими перемириями, чтобы похоронить уже разлагающиеся трупы. В церквах во время совершения священной службы и вознесение молитв к Непобедимой Покровительнице камни отрывались от стен, сыпались разбитые стекла, слышны были стоны раненых, переносимых на носилках. В госпиталях, когда бомба пробивала стены больничных палат, больные приподнимались на постелях и в минуту взрыва, ожидая смерти, кричали: «Да здравствует король!» Пороховой погреб, неожиданно взорванный, потряс до основания весь город, задыхавшийся от дыма и ужаса, в то время как в раскрывшейся бездне исчезали бастионы, пушки, фашины, казематы, дома и сотни людей. Но иногда в сильно жаркие дни какое-то героическое безумие охватывало осажденных, какое-то опьянение смертью толкало их на опасные места — на батареи, где смерть свирепствовала сильнее всего. На глазах неприятеля артиллеристы неистово пели и танцевали под звуки фанфар, и, когда один из них падал сраженным, воинственное веселье еще возрастало. Ликующий крик радости и любви приветствовал появление королевы на укреплениях, осыпаемых пулями. Она приближалась мужественным шагом, прелестная в свои девятнадцать лет, стянутая, как в корсете, в чудный корсаж, улыбаясь из-под перьев своей шляпы. Не моргая от свистящих пуль, она устремила на солдат свой взгляд, опьяняющий, как колебание знамен; и под этим взглядом гордость, казалось, расширяла раны, и невредимые завидовали славе кровавого пятна. Время от времени люди с горящими глазами на почерневших лицах, в одежде, как бы изжеванной челюстями жвачного животного, покрытые кровью и пылью, бросались к ней от орудий, называя ее по имени и целуя край ее платья…

— Она была прекрасна и достойна своего престола! — воскликнул князь, голос которого зазвучал мужественно, прославляя этот подвиг. — Вид ее оказывал на солдат магическое действие. В ее присутствии все становились львами. 22 января был самый славный день осады, потому что она оставалась на батареях до самого вечера.

Он смолк, и казалось, что каждый из нас созерцает идеальный образ героини на поле разрушения и смерти.

— Как странно было видеть слезы в ее глазах! — медленно произнесла Виоланта, вся погруженная в это далекое воспоминание. — В последний раз, когда я видела ее плачущей, я стояла испуганная и удивленная, как перед чем-то неожиданным и почти невероятным. Целуя меня, она оросила слезами мое лицо. — Помолчав, она прибавила: — Она носила на шляпе маленькое зеленое перышко. — И прибавила еще: — На шее у нее был большой изумруд.

Она сидела рядом со мной, и новое волнение охватило меня, когда невольным движением я несколько склонился к ней и вдыхал ее духи, которые, мне казалось, стали пахнуть сильнее и заглушали медвяное благоухание цветов.

Окружающие лица и предметы стали мне вдруг неприятны, вызвали во мне нетерпение и резкое недовольство, словно в эту минуту они стали мне в тягость. Я глядел с невольным недоброжелательством на брата князья Оттавио Монтага, сидящего на конце стола, молчаливого и несколько мрачного, напоминающего замаскировавшего человека — символ темного и ненарушимого запрета. Я почувствовал, как мое сильное здоровье, бодрость и желание восстали против болезни, печали, смертельной скуки, среди которых беспомощно гибло дивное создание. Отгоняя тревогу, зародившуюся в моих мыслях последовательным появлением трех различных женских образов, мне казалось, что я уже остановил свой выбор на той, с красотой которой сливалось величие прошлого, облагораживая ее. Она одна снова взволновала все мое существо, как в минуту, когда она подняла голову при крике ястребов, князь сказал мне:

— Не странно ли, Клавдио, что Виоланта сохранила такое ясное воспоминание об этом времени? Не кажется ли тебе это очень странным? — Потом снова, улыбаясь своей ласковой улыбкой: — Мария-София не перестала любить ее. Зная ее страсть к духам, она каждый год в день ее рождения присылает очень много духов. С тех пор как мы живем здесь, она ни разу не пропустила этого дня.

И, обернувшись к дочери, он нежно добавил:

— Ты уже не сможешь обойтись без них, правда? — Потом с оттенком грусти: — Она живет ими, — сказал он мне. — И ты видишь, Клавдио, какая она стала бледная от них!

И мне показалось, что Анатолиа прошептала:

— Она убивает себя этим!

Когда мы вышли из-за стола, Анатолиа предложила сойти в сад.

— Выйдем еще немного на солнце, — сказала она, подняв руку к снопу лучей, проникающих в окно сквозь верхние стекла, не закрытые выцветшими занавесами. — Кто хочет идти?

В этом движении ее рука осветилась и позолотилась до кисти, лучи переливали между ее пальцами, как мягкие пряди волос.

— Мы все пойдем, — ответил я.

Поделиться с друзьями: