Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 5. Очерки, статьи, речи
Шрифт:

Это — о сытых и не готовых, у кого отнимется нежданно их дрянное спокойствие: поживали, пили, ели, почитывали; романы, которые почитывали, для них кончались, как начинались. «Вот великий писатель Достоевский — как сильно, как талантливо!» — восклицали они. И совсем никогда не приходило в голову, что у великого писателя«ценности всегда переоценены». Следили за «фабулой», а иные, уже недосягаемо «тонкие», ценители обсуждали уже и психологию: вот, например, как верно подмечено во многих французских романах: замужняя женщина, выходя из кареты любовника, всегда пересаживается на извозчика, чтобы ехать домой, к мужу… И это проходило сквозь все романы «в представлении»этих средних читателей. Пока была налицо завязка, — литературабыла равноправна с послеобеденной сигарой; мирно засыпая, можно было прихлопнуть книгой свечку; и на книге оставался большой стеариновый блин, подобный лицу мирного читателя. И вдруг — свечка погасла, а что-то судорожное, мятежное, из угла растущее — осталось: тонкий ли вопль ветра или неотступно примечтавшийся призрак? Завелся в литературе кто-то «буйный» и «дерзкий», которого уж и выругать-то нельзя, все хвалят, все его

читают. А между тем он вносит тоску, раскол; почти заставляет тарелки бить, — и все это через книгу, «no-писанному»выходит! Да ведь это — скандал, «литературный кошмар»! Выносимо ли для «приличного», сытого, «все довольного и всеблаженного», — чтобы книга «втесывалась» в жизнь, в домашнююжизнь! Да ведь сытый потеряет всякое уважение к такой книге… если еще может… Книгу уважали, пока все совершалось «как по-писанному»; и вдруг — все пишется, как свершается; да еще свершается-то как-то иначе, как-то «не по-семейному»;а между тем — действительно свершается! Кошмар для сытых — здравость для голодных и ищущих. И уж какой кошмар, какая суматоха, — когда публика начинает верить,что одно может являться в общежитии под маской другого;что под ластящейся маской могут быть еще и еще маски; что ничто не в силах сорвать всехмасок, — кроме смерти.Жизнь искажает только маски, смерть — лица. И о масках на маскахпривык вопить Л. Андреев; вопли его услышаны; они так пронзительны, так вещи, что добираются до сокровенных тайников смирных и сытых телячьих душ, бог весть до какой трясины, на которой воздвигнуты храмы чиновничьих мировоззрений. Так же пронзителен вопль последнего рассказа Л. Андреева — «Вор».

Мы знаем достоверно, всеми нервами чувствуем, что такое этидва превращения одного и того же лица. Генрих Вальтер, едущий в поезде, в «пальто из настоящего английского сукна и в желтых ботинках», — уже явно не ворФедор Юрасов, вытащивший на вокзале кошелек у пожилого господина просто так,«подчиняясь общему возбуждению». И вдруг «почему-то {почему-то!)его опять не приняли за немца»… «Постоянно и всюду среди порядочных людей он встречал эту, иногда затаенную, а часто открытую, прямую вражду». Начинается ужас — возвращение к тому забытому, тягостному, о чем воют и скрежещут колеса:

«Маланья моя, лупо-гла-за-я…»

Но ведь «как будто где-то далеко шел тихий теплый дождь». И оттого (верно оттого!) внезапно, из ночи, со станции — «мягкие и нежные звуки музыки»… «Танцуют, — говорит он и вдохновенно улыбается и счастливыми глазами оглядывается кругом, поглаживая себя руками, точно обмываясь. — Танцуют! Ах ты, чорт возьми. Танцуют!»

И Генрих Вальтер (снова он!) «расправляет плечи, незаметно выгибается в такт знакомому танцу». И идет к музыке, такой жалкий, так еще чувствующий себя красивым, — и кричит светящейся девушке в белом: «Меня зовут Генрих Вальтер. Генрих Вальтер». И опять его отталкивают, ему грозят: вора, мошенника Федора Юрасова насильно гонят из вежливой, обходительной, любезной маски «честного немца бухгалтера»… «И он спокоен, все видит, все слышит и понимает, и только ноги у него как резиновые — не чувствуют земли, да в душе что-то умирает, тихо, спокойно, без боли и содрогания. Вот и умерло оно».Умерший спрашивает кондуктора — «отчего не идет поезд?»

«Машинист танцевать пошел…»

И рядом «пассажир смеется»…Только смеется, одним глазком заглядывает в бездонную бездну, где отражается только опять и опять — ловкий мошенник Федор Юрасов, «трижды судившийся за кражу»… «собравшийся в гости к своей прежней любовнице, проститутке»… И еще отражается хаос,вертящиеся танцы при свете разноцветных фонариков; и там — пляшет, пляшет машинист —последнее, что, ради бога,могло еще не плясать.

И опять бессмысленно мчатся, стелются рельсы… «Все идет куда-то». Сквозь тяжкий сон начинает приподыматься, шевелиться, осторожно прислушиваться сквозь вагонное «конечно, так, да-да» по рельсам — мошенникФедор Юрасов. «Его ловят. О нем телеграфировали, его видели, его узнали и теперь ловят по вагонам». И в хаос начинает всасываться медленно-черная тягучая лента-пиявка, по которой вот сейчас, каждый миг, идут люди с фонарями, смотрят каждому в лицо, ищут Юрасова. И он, только мелкий вор, укравший двадцать четыре рубля с мелочью, — начинает уползать, идет от них все дальше и дальше, из вагона в вагон; из-под скорченной, съехавшей набок рожи Генриха Вальтера — пассажиры, небрежные, заспанные, тупые, — слышат: «Pardon, pardon». Проходит сквозь хаос«мешков, сундуков, отовсюду протянутых ног», «вялых, как будто податливых», но гнущихся и опять принимающих прежнее положение… Все дальше, быстрее. И вдруг — стена. И «они», «люди с фонарями», идут все ближе, может быть за несколько дверей, может быть — за одну. Он пытается вскарабкаться на мчащийся вагон, но тело бессильно возвращается на площадку.

Разорвано только «настоящее английское пальто» — последняя маскаГенриха Вальтера. Больше нет Генриха Вальтера! И Федора Юрасова, который остался один как перст, в последней своей маске, без спасительного двойника, — охватывает бессмысленный животный ужас.Сбросить последнюю воровскую харю, — и все кончено! И вот — издали — свист встречного поезда. «Как будто мир настиг его и всеми своими голосами выкрикнул одно огромное:

А-га-а-а!..»

Он спрыгнул вниз,с площадки вагона. И когда над ним повисли «три какие-то фонаря, три неяркие лампы за выпуклыми стеклами», — он не понял их значения…

Это — некошмар. Это настигает нас повсюду — в домах, в углах, на

улицах. Нет здесь ничего, кроме дикого ужаса, ибо внезапно сорваны все маски.Но ведь мы должны приготовиться, знать… ведь « машинист танцевать пошел».

Неисследимы приемы Л. Андреева. Чуть заметно брезжит только вот это: под покровом устремляющегося куда-то хаоса Андреев вводит свое «что-то», своих действующих лиц, свое отважное «я» — в какой-то лабиринт. И ведет их там — незримых; и, снова восставая ярким пятном, они уже не те, но снова и снова — другие; они немедлявступают в яркий вихрь уже на ином фоне. Это — уже не лица. Это все — «что-то», чего обнять, о чем сказать достоверно еще нельзя. Это — гигантская крутящаяся воронка, Мальстрем символов. Весь рассказ «Вор» устремляется в какую-то панораму событий. Весь неудержимый, грохочущий лет этого поезда надлежит еще ускорить, — и вот мы уже видим его как бы в разрезе; там стремится еще быстрее — от людей убежавший двойник.Третий акт стремительного бегства этого неизвестно кудабегущего двойника — его колотящееся сердце, еще поспешнее, чем поезд и чем сам он, мчащееся куда-то; ударившись о стену,как бы беспомощный большой, жалкий, серый мяч бьется, мечется на площадке вагона. Наступает исход,в рассказе — разрыв сердца.«Три неяркие лампы» уже неподвижновисят над — кем? Это не Юрасов и не Вальтер, не веселый плясун и не униженный никем «вор». Но то, что лежит на рельсах, готовое быть раздавленным встречным поездом, — того мы не знаем. Замечено только, чтовыбиты зубы и смяты усы — усы, «как два золотые серпа». Твердо знаем, что это — не маска — и счастливы этим. Без меры счастливы.

После Андреева трудно говорить о Горьком. Его «Рассказ Филиппа Васильевича» — совсем «о другом». Что-то грустное, осеннее, как «сырой холод», в котором «последние листья уносятся под гору к широкой мутной реке». Какая-то истинная грусть, а может быть большая радость, более совершенная, чем в обычном, немного абстрактном, пафосе Горького, — особенно за последние годы. Есть что-то благородное, прощальное в полуинтеллигентном неудачнике, дворнике, влюбленном в барышню. Все смеются над ним, и он убивает себя. — Бог весть почему: не от неразделенной любви и не от насмешек барышни и прислуги. А просто оттого, что он — нищий и оборванный — пришел совсем неслышно и «шум деревьев заглушил его шаги». И на «багровой полосе зари, среди тяжелых туч», на «огненном потоке в теснинах гор» он мог прочесть свое — такое простое, тихое, разрешительное будущее:

О, зачем она всегда смеется? О, зачем?

Знает ли Горький, что это не вопрос, а ответ? Может быть, он узнает это теперь, и это — новое, задумчивое, грустное, — чего не было прежде.

Март 1905

Рашильд. Подпочвенные воды (Le Dessous)

Роман, перевод К. Надеждина. Изд. т-ва Вольф

Под этим заглавием г. Вольф издал роман Рашильд, предназначая его, судя по цене, формату и малому объему, для широкого круга читателей. В глазах среднего русского читателя эта книжка примкнет к известному сорту «бульварных романов» — из тех, которые русские дамы предпочитают читать в подлиннике, следя главным образом за двусмысленными (а иногда и откровенными) выражениями, смазанными в переводе. Кому мы бываем обязаны этим подслеповатым пуританством — русской цензуре, издателю или переводчику — не знаю, но факты налицо: очень небольшое число французских романов «перепирается» на русский язык без пропусков; разумеется, это содействует развитию французской книжной торговли более, чем повышению нравственного уровня русского общества; в средней гостиной гораздо чаще валяется желтая, прилично изданная книжка Hachette, чем нищенски безобразный переводный роман.

Теперь в гостиных, наряду с почтенными, перечитанными до испепеленности Бурже, Жип и пр., - попадаются и французские декаденты и такие же желтые томики прославившегося за последние годы «Socifttft du Mercure de France». Русские дамы, понося русских декадентов, не без тайной почтительности указывают на французов. Одной из представительниц новейшего французского романа, имеющего широкий сбыт (роман, о котором идет речь, выдерживает во Франции четвертое издание), является m-me Rachilde, автор уже многих романов и пьес, ведущая отдел романов в «Mercure de France». Ее маленькая пьеска, почти монолог — «Продавец солнца» — была помещена в «Новом пути» (июнь 1904 г.) в переводе А. М. Ремизова.

Заглавие «Подпочвенные воды» плохо передает подлинник. Обесцветить так выражение «Le Dessous» [135] — значит отнять у романа то, что в нем есть истинного и нового. Парижские сточные трубы направлены в поля; от этого целый округ стал «благословенной землей»; темные фигуры сильных рабочих, с лицами «чуть-чуть бледными» за сетью дождя, разравнивают зловонное поле, — а рядом лезут из тучной почвы гигантские плоды, обремененные толстыми белыми гусеницами; еще дальше — бесконечный розариум, море цветов с ароматами удушливыми и сладострастными, «как дыхание разряженных красавиц, столпившихся в вечернем театре на спектакле gala». [136] Истинный, последний, инфернальный плод этого проклятого плодородия — томная буржуазка, чувственно-неприступная, представительница демократического «savoir-vivre» [137] навыворот, — убивает чужой рукой одного из возмущенных и безысходно ищущих — тех, кого разъевшиеся буржуа с легкостью и неожиданно циничной мудростью зовут «ftpouvantail» (то есть чучело). Это — последняя ступень, полное разложение, настоящий результат адского «Dessous».

135

«Изнанка» (франц.).

136

Парадном (франц.).

137

«Умение жить» (франц.).

Поделиться с друзьями: