Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 5. Письма из Франции и Италии
Шрифт:

Но кто же этот Чичероваккио, этот tribunus plebis [262] в 1847 году, il gran popolano? Чичероваккио еще более чисто итальянское явление, нежели Пий IX. Чичероваккио – простой, честный римский плебей, себе на уме, знаемый всеми в Риме и знающий всех, идол факинов, трибун в питейных домах и народных сходках, – народ давно подружился с ним; он помнит, как во время наводнения Тибром силач Чичероваккио спасал людей и как несколько раз отдавал все, что у него было, в помощь товарищу; к нему ходили советоваться, на его авторитет опирались. Значение его, основанное на фанатической любви к Риму и народу, на чистоте намерений, до которых не досягает никакое подозрение, на плебейском происхождении, – страшно возросло после открытия заговора. Чичероваккио – самый упорный защитник прав, самый неутомимый представитель народных нужд, это человек, который ежеминутно готов отдать все достояние свое, своих детей, свою голову, чтоб спасти Италию, своих сограждан.

262

народный трибун (лат.). – Ред.

Мудрено ли было Чичероваккио, который знает, как свои пять пальцев, весь подноготный Рим, который знаком с попами и факинами, с князьями и ворами, узнать заговор Ламбрускини, – он открыл его. Имена участников явились в афишах на стенах Рима, часть заговорщиков перехватали – и тайком дозволили некоторым бежать. Чичероваккио переловил их и снова отвел в тюрьму – где они и теперь сидят, потому что папа не может решиться ни выпустить сидящих, ни посадить Ламбрускини.

Со дня открытия заговора полиция, замешанная в нем, исчезает, правительство ослабевает, и порядок увеличивается. Чивика смотрит за всем, Чичероваккио делается блюстителем порядка, властью. Губернатор приказывает выслать из Рима Драгонетти, изгнанного неаполитанца, – Чичероваккио изъявляет желание, чтоб Драгонетти остался – и губернатор берет приказ назад. Лорд Минто по приезде своем в Рим делает визит Чичероваккио, дарит книги его детям, ставит статуэтку его у себя в зале. А Чичероваккио – несмотря на портреты, на камеи, на бюсты, на власть – все тот же добродушнейший плебей, который по дороге от лорда Минто к Пию девятому заходит выпить бутылку веллетри с веттурином и поиграть с ним в <мору> [263] . Порядок и тишина в Риме со времени этого кризиса не нарушались, – блестящий результат муниципальной жизни итальянской, о которой мы столько раз упоминали, – это self-government своего рода. Когда Пий девятый спохватился и захотел несколько притянуть ослабленные вожжи – он увидел, что это поздно! –

263

После моего отъезда из Рима Чичероваккио, действовавший на первом плане при восстании 30 апреля

и 1 мая опять как полицмейстер, как представитель «порядка в беспорядке», по выражению Косидьера отправился к Луцову, австрийскому послу, и добродушнейшим образом посоветовал ему оставить Рим – Луцов не хотел ехать, Чичероваккио дал ему 24 часа сроку – Луцов на другой день выехал. Неаполитанский король прислал ему медаль – benemeriti <зa заслуги (итал.)>, – он отдал ее назад послу, благодаря за внимание, но находя невозможным носить ее.

Неудачные опыты реакции относятся к тому времени, в которое я приехал в Рим. Consulta di stato [264] , нечто вроде аристократического, совещательного представительства, была собрана – она не удовлетворила никого. Папа хмурился, Рим был очень невесел – его угрюмому характеру придавала еще более мрачности ненастная дождливая зима. Италия не может быть без солнца, дурная погода для нее – общественное несчастье. Через несколько дней после моего приезда римляне праздновали победу над Зондербундом. Папа велел всем участникам три дня поститься – предоставляя, впрочем, исполнение этой полезной меры на собственную совесть тех, которые были на демонстрации. Рим расхохотался. Из Ломбардии и из королевства обеих Сицилий получались страшные вести, римляне, изъявляя всеми средствами свою симпатию к притесненным, ждали, что скажет св. отец. Пий IX молчал! Так окончился 1847 год.

264

Государственный совет (итал.). – Ред.

Я видел Пия девятого несколько раз; мне очень хотелось прочесть на лице этого человека, поставленного во главу итальянского движения, что-нибудь – я ничего не прочел, кроме доброты и слабости. Все портреты его, все бюстики похожи. К ним надобно добавить белый, нежный цвет лица, католическую полноту, особую клерикальную мясистость и небольшие, исполненные добродушия глаза. Впрочем, костюм и ритуал чрезвычайно мешают видеть человека. В первый раз я Пия IX видел в квиринальской церкви, потом во всем блеске понтификата в Santa Maria Maggiore.

В Квиринале папу окружали все кардиналы, находящиеся налицо в Риме, – что это за страшные, жесткие, подозрительные лица и что за веющие могилой лысины! В их отживших чертах виднелась бесчувственность бессемейных стариков и жестокосердие дипломатов-иерофантов. Да, это люди инквизиции и реакции – Все кардиналы подходили к папе и кланялись с коленопреклонением – он каждого накрывал руками; в числе кардиналов находился Ламбрускини – это было пикантно. В S. Maria Maggiore св. отца несли nella sedia gestatoria, под пестрыми опахалами, по обеим сторонам стояла красная guardia nobile и пестрые в одежде средних веков svizzeri. – «Ginocchio» – командовали офицеры, и солдаты становились по темпам на колени; в церкви была жара страшная, папу закачало, как на лодке, и он, бледный от приближающейся морской болезни, с закрытыми глазами, благословлял направо и налево. Я никак не могу привыкнуть к военной обстановке предметов по преимуществу мирных – эти ружья, мечи, штыки, сабли, копья, кивера и шлемы середь церкви – обидны, странны, – когда понесли колыбель с изображением святого младенца – начальник закричал: «Ar-mi!», и ружья брякнули на караул перед св. колыбелью. Отчего католицизм, умевший создать такие храмы, умевший украсить их такими фресками и такими картинами и статуями, отчего он не умел уладить торжественнее, серьезнее и поэтичнее свой ритуал – все натянуто, лишено грации, от неестественного пенья кастратов, раздирающего уши, до костюма, наружности и походки всех этих монсиньоров, откормленных аббатов, сытых каноников, сухих и желтых иезуитов, раздирающих глаза. – Ритуал восточной церкви несравненно величественнее и изящнее – он несравненно последовательнее христианскому миросозерцанию. –

<Письмо третье>

Через месяц.

События с каждым днем густеют, становятся энергичнее и важнее, полный, усиленный пульс временами постукивает лихорадочно – субъективные взгляды и ощущения теряются в величине совершающегося. Я больше месяца не брал пера в руки, даже ни разу не вспомнил, что умею писать, – расскажу вам несколько отрывков из виденного мною и, чтобы ничего не потерять из итальянской хроники нынешнего года, начну за несколько часов до его начала.

Проливной дождь лил весь вечер 31 декабря 1847 г., несколько ударов грома и беспрерывные молнии, кроме всего остального, напоминали, что это не русский Новый год; между тем Piazza del Popolo покрывалась народом, и зажженные torci, невесело потрескивая и дымясь, зажигались там и сям. Чичероваккио вел римский народ поздравить св. отца с Новым годом, прокричать ему «evviva» – так, как ему одному кричат, и в то же время напомнить ему, что римляне ждут в этом году исполнения тех важных упований своих, на которые он дозволил надеяться – но которые слабо исполнены консультой и всем прочим. – Савелли, губернатор римский, открытый враг всякого прогресса, отправился к Пию девятому и уверил его, что мятежная и опасная толпа народа собирается ночью посетить его на Monte Cavallo с разными нелепыми требованиями. Папа испугался. Созвали чивику, поставили под ружья полки гренадеров. Между тем в одиннадцать вечером, по дождю и грязи, спокойно и стройно двинулся народ с криком «Viva Pio nono!» и с полным энтузиазмом к нему, – с энтузиазмом, который ему было суждено видеть и слышать только еще один раз, как мы увидим. Народ пришел к Квириналу и звал папу на балкон поздравить с Новым годом. Папа не вышел и выслал сказать, чтоб народ разошелся. Отношения любви и доверия, образовавшиеся между народом и папой, избаловали народ – они несколько раз вместе плакали, вместе радовались. – Народ, измокнувший, стоя в грязи, не ждал такого приема, он еще сильнее стал требовать появления папы на балконе – тогда св. отец выслал им сказать, что если они не разойдутся, то он велит войску их разогнать. – С тем вместе губернатор пояснил, что оно готово и что чивика под ружьем. Если б Григорий XVI дал залп или велел бы пустить ядро вдоль по Корсо во время moccoletti – это не удивило бы, не оскорбило бы так глубоко, как ответ Пия. Оглушенные, изумленные ответом – они тотчас переменили физиономию, – факелы погасли, ни одного крика, ни одного воззвания, мрачно, безмолвно все пошли по домам. На другой день нигде ни толпы, ни веселья, праздника нет, – город оскорблен. Сенатор Корсини, представитель популярной аристократии, удаленный от управления при Григории XVI и в главе Сената теперь, отправился к папе сказать ему, что его поступок обидел город, что народ, промокший на дожде и который с любовью и доверием приходил к Квириналу, не заслужил ни отказа в благословении, ни опасной и ненужной угрозы войсками. Пий IX был тронут, он расплакался, сказал Корсини, что его ввели в заблуждение, и объявил, что для вознаграждения римлян он сам поедет благословлять на Новый год граждан и для этого подъедет к каждой из главных кордегардий чивики. Это было назначено на другой день, 2 января. Народные движения в Риме носят на себе какой-то характер величавого порядка, мрачной поэзии, как их развалины, как их Campagna di Roma, – который передать невозможно. В их лицах сохранились античные черты, – черты благородства и гордости; католицизм им придал вместе с бедствием, с неволей – вид угрюмый, печальный, который поражает в сочетании с мужественной красотой. Эти люди терпели века бедствий – и наконец спокойно и благородно сказали: «Довольно». Часов в 12 утра Корсо покрылся народом. Правильная колонна с знаменами впереди шла с Piazza Colonna. Чичероваккио шел впереди с знаменем, на котором был написан следующий упрек – кроткий, полный любви, но тем не менее выразительный: «Santo padre, giustizia al роpolo chi `a con voi!» Процессия остановилась на перекрестке Koрсо с via Condotti. Папе нельзя было миновать которой-нибудь из пересекающихся улиц; всего народу было по крайней мере тысяч тридцать; ни хохоту, ни крику, ни воцифераций, никто не толкался, не давил, ни одного муниципала не было, явилась чивика без ружей и стала в ряды народа. – Тишина и порядок были удивительны, только по временам поднимался крик, который распространялся далее и далее, разрастаясь, как круг в воде от брошенного камня, – крики эти были определительнее, нежели прежде: «Abbasso i gesuiti, abbasso il Palazzo Madama!» (тут живет Savelli), «Viva la stampa libera, morte al «Diario di Roma», viva i martiri Italiani, i fratelli Bandiera!» [265] и, как припев ко всему: «Viva Pio nono-ma solo, solissimo!» Кто-то прокричал: «Viva i piemontesi», народ подхватил; при этом вдруг продирается сквозь густую толпу седенький старичок и начинает благодарить римлян от имени Генуи; слов его я не расслыхал, но мимику его видел, лицо у него разгорелось, он плакал, – и в конце речи бросил шапку вверх, а сам бросился обнимать солдата Национальной гвардии, потом другого, третьего – при громких «evviva». – Вдруг часа в два раздалось: «Едет, едет». Папа ехал шагом, сопровождаемый четырьмя драгунами и каретой, в которой сидели кто-то из министров. – Он был тронут, взволнован, бледен – народ его встретил страшным рукоплесканием и криком. – Чичероваккио поднял знамя к его окошку, и вся масса народа пошла провожать Пия IX. – На первую минуту мир был заключен, – конечно, не вина народа, если с тех пор он еще дальше стал с папой, хотя и любит его из благодарности. Пий девятый, как все слабые люди, ужасно упорен и сделает то, что требуют, – да после, т. е. раздразнивши прежде отказом. Так он испортил действие 2 января – но день этот для него был торжественен, грозно торжественен. – Пию могло прийти в голову, что по морю весело кататься, а чувствуешь, что утонуть можно. – Все балконы усыпались дамами, все окна раскрылись, отовсюду махали платками, и карета папы двигалась шаг за шагом, всадники были смяты и не могли иначе ехать, как касаясь кареты; народ облепил ее, держались за постромки, за колеса; люди в куртках и без курток, люди во фраках и пальто; кучера и лакеи не думали ни сердиться, ни останавливать, потому что это было бы смешно. – Чичероваккио, усталый наконец, влез на вторую карету и сел с знаменем, жалкая фигура какого-то кардинала выглядывала, испуганная, из-под его ног. Часов до шести продолжалось это шествие, текла эта живая река от via Condotti до Monte Cavallo. С переулков, c площадей раздавались приветствия и крики, повторяемые несколькими тысячами человек возле ушей папы. – «Abbasso i gesuiti, viva Pio nono solo, solo – – abbasso i moderantisti, abbasso le maschere, abbasso il Palazzo Madama, viva Ganganelli!» [266] (папа Климент XIV, изгнавший иезуитов из Рима). – Когда процессия пришла к Квириналу, уже смерклось, обширная площадь Monte Cavallo была полна народом, ожидавшим папу и его благословения. Но он изнемог, бледный, болезненный, он опустил благословляющую руку и склонился головой на подушку. – Драгун, ехавший у кареты, сказал лакею, лакей – Чичероваккио. Чичероваккио дал знак рукой, и мало-помалу водворилась тишина, перерываемая время от времени криком встречавшихся, но тотчас крики были подавляемы. Эта тишина придала еще более торжественности, – молча проводили папу до ворот, никто не требовал, чтоб он вышел на балкон, – с ним, действительно, сделалась дурнота и его под руки повели <на> лестницу. – «A casa, a casa!» – закричали передние ряды, и толпы разошлись, прокричав: – «Evviva l’indipendenza, viva l’Italia, viva Pio nono, evviva Cicerovacchio!» –

265

«Да здравствует свободная печать, смерть «Диарио ди Рома», да здравствуют итальянские мученики, братья Бандиера!» (итал.). – Ред.

266

«Долой иезуитов, да здравствует Пий девятый, но один, один – – долой умеренных, долой маски, долой Палаццо Мадама, да здравствует Ганганелли!» (итал.). – Ред.

Папа был сильно потрясен, плакал, занемог – но ничего не сделал. Он не умел воспользоваться этим днем. Все ждали, что на другой день Савелли будет уволен, все ждали новое министерство. Папа оставил Савелли, ни одной льготы, – народ обиделся второй раз и доселе не мирился. Мрачная тишина и состояние тяжелое, как бывает перед грозой, наступили в Риме. Сомнение в св. отца, недоверие к нему – работали во всех умах, в аристократическом Circolo Romano так же, как в Circolo Popolare, основанном Чичероваккио. Пий девятый дал не только созреть этой мысли – но дразнил умы еще более пустыми и бесполезными мерами, которые он дозволял брать Савелли, – они внесли много горечи в размолвку. Римляне привыкли всякое утро читать «Pallade» – приклеенную к стенам по Корсо; «Pallade», журнал оппозиционный, популярный и буфф, доставлял им великое удовольствие. Папа запретил приклеивать его по улице. Его носили везде по улицам – и продавали по три байокка лист – и продажу запретили. Тогда редакция объявила афишами на всех углах об этом запрещении и уведомляла читателей, что она перенесла свой сбыт с улицы в кофейные и табачные лавки и, чтоб не носить, выставила на перекрестках столы, на которых лежат листы «Pallade» для чтения. Савелли побоялся запретить – и «Pallade» над ним нахохоталась досыта. Полумера не принесла ни малейшей пользы – и весь вред, производимый ненужными раздражениями, пал на органы правительства. Сборища на улицах, в Caff`e delle belle arti [267] приняли характер более ожесточенный – а тут вдруг страшные кровавые новости из Ломбардии о резне в Милане, в Павии, о терроре в Неаполе. Минута устали, abattement [268] нашла на Рим – – глаза всех обращались на Пия девятого, на человека эпохи, – Пий девятый притих, как будто его нет, хотя, впрочем, разрешил торжественную панихиду по убиенным ломбардцам, вопреки протесту австрийского посла. Другие с ожиданием смотрели, что сделает Карл-Альберт, его называли «мечом Италии», но опасались его, не верили в него; в довершение Франция, ретроградная и враждебная, Франция Людвига-Филиппа

и Гизо, стращала столько же, сколько северные государства. Французский посол в Турине требовал объяснения насчет вооружения, насчет песен!!! – Как на смех, для большего раздражения погода в январе была ужасная. Дождь лил целый месяц с каким-то странным постоянством. Так проходил январь: тревожно внутри и тихо снаружи – как вдруг газеты принесли весть о восстании Сицилии 12 января. Новость эта, как толчок землетрясенья, двинула Рим; с этого дня физиономия Рима переменилась, он вступил в новую фазу «пробуждения». Начальные уступки короля неаполитанского, которые за месяц были бы приняты рукоплесканием всей Италии, были приняты теперь с негодованием, – они выражали страх, бессилие, уловки, желание выиграть время. Сицилия была в полном восстании, в главе которого стал Ruggiero Settimo, Калабрия вооружалась, Абруццы были готовы вступить в Неаполь. Неаполь молчал, осыпаемый сарказмами Рима и Тосканы, – наконец 28 января двинулся и он. Король велел усмирить народ, волновавшийся по Толедо, – но войско не хотело стрелять, да вряд хотел ли того и генерал Стателли, новый начальник военной силы. Делать было нечего, король обещал конституцию, амнистию, удалил ненавистного Del Carreto, первого министра, награбившего себе страшное состояние. Кокле, его духовник, бежал и увез с собою капитал в несколько сот тысяч дукатов. Король в прокламации 29 января требовал десять дней для приведения в исполнение всего обещанного. Весть эта дошла до Рима на другой день. Вечером толпы народа проходили с факелами по Корсо, по Ринетти, по Бабуине, с криками: «Viva la costituzione di Napoli, viva Sicilia, viva Ruggiero Settimo, coraggiо, lombardi!» [269] и заставляли грозными криками «lumi, lumi» зажигать свечи на всех окнах. – Сенат и шатающееся министерство поняли, что тут распасться с народом – значит погубить себя, – и потому il Senato Romano объявил al popolo Romano, что он приглашает отпраздновать торжественно – общей иллюминацией вечером 3 февраля – «восстановление мира в королевстве обеих Сицилий», – снова ошибка, снова слабость в обе стороны, а следственно, неудача в обе стороны. – Вечером Корсо горел огнями, несметное количество народа собиралось на Piazza del Popolo – чивика выстроилась там жe – на всех были трехцветные кокарды, – первый раз римляне заменили папские цвета итальянскими. Толпы состроились правильными колоннами, знамена, музыка и несколько сот факелов впереди, с криками: «Viva la costituzione di Napoli, viva Sicilia!» отправились по Корсо, распевая сицилийский гимн. Дошедши до Piazza Colonna – вместо того чтоб идти к Квириналу – прошли на Piazza Venezia, – с грозным молчанием, похоронным шагом прошли мимо австрийского посла; с свистом и шиканьем, опустивши факелы – мимо иезуитов – и пошли на Капитолий. Там на пьедестале статуи Марка Аврелия ожидал процессию какой-то народный оратор с речью и толпой музыкантов, которые примкнули и пошли на Форум. Оттуда разошлись. Папа был исключен из празднества, не его кокарда была на груди у каждого, не его приветствовали. Крик: «Viva Pio nono е la costituzione» мог дойти до него – и действительно дошел. Правительство было сконфужено, лишено всякой моральной силы. Такт римлян еще раз удивителен: ни одного крика неаполитанскому королю, ни одного даже Неаполю. – Папа готовился сделать уступки. – Февраля 5 мы уехали в Неаполь. –

267

Кафе изящных искусств (итал.). – Ред.

268

подавленности (франц.). – Ред.

269

«Да здравствует Неаполитанская конституция, да здравствует Сицилия, да здравствует Руджиеро седьмой, смелей ломбардцы!» (итал.). – Ред.

Печальная, величественная Кампанья с своими бесконечными акведуками, с развалинами «старого города», с голубыми горами, пропадающими на горизонте – сменяется еще более мрачными Понтинскими болотами. Тут и стада становятся реже, тут все торопится пройти, боясь malaria, сырая почва испаряет лихорадки, изнурительные и трудно излечиваемые – – небольшие города, почернелые и степенные на вид, Веллетри, Альбано – удивляют своим населением; это цвет романского племени: каждая женщина – тип древней красоты, каждый мужчина может служить моделью для художника, изображающего римские сцены; и у женщин и у мужчин эта красота подернута каким-то легким флером грусти, задумчивости – – Вы, верно, знаете по гравюрам картины Робера, представляющие итальянских жнецов и крестьян, он удивительно верно поймал печальную сторону их красоты. Этой дикой поляной, этими степями и болотами, середь такого аристократического племени доезжает путник до Террачины. Небольшой город угрюм, Средиземное море беспокойно бьется за старинными воротами, огромная и совершенно одинокая скала стоит у выезда. Скала эта, на которой жил какой-то грозный кондотьер, о котором народ повторяет легенды, – превосходно заключает папские владения. Это точка, поставленная после римских развалин, после Кампаньи и болот. За террачинской скалой начинается природа веселая, смеющаяся, совсем иная; население менее красивое, но гораздо удободвижимее; благородный тип мужчины исчезает, одичалые черты лаццарони, подобострастные движения неаполитанской черни начинают показываться; серьезный и задумчивый вид крестьянина, нищего, пастуха Кампаньи заменяется насмешливым выражением и движениями пульчинеллы; на место величавой, правильной, гордой красоты римлянки – встречаются агасаитные взоры, милая вертлявость, живость и дерзкий вид. – Всю эту разницу двух стран, двух природ, двух населений вы видите на самом рубеже, переезжая от Террачины до Фонди. – Эта резкость пределов, эта характерность, эта самобытная индивидуальность всего – страны, гор, долин, городов, растений, населения, каждого человека наконец – одна из главных принадлежностей Италии. Неопределенные цвета, неопределенные характеры, туманные мечты, сливающиеся пределы, пропадающие очерки – это все принадлежность севера. В Италии все определенно, ярко, каждый клочок земли, каждый городок имеет свою физиономию, каждый час – свое освещение; тень, как ножом, отрезана от света, – нашла туча, так темно до того, что становится тоскливо; светит солнце, так обливает золотом все предметы, и на душе становится весело. Федеральность лежит в самой земле итальянской, резкость характеров, о которой мы говорим, бросается в глаза при проезде через весь полуостров. Какая огромная разница в характере Пиэмонта и Генуи, Пиэмонта и Ломбардии; Тоскана нисколько не похожа ни на северную Италию, ни на южную, переезд из Ливурно в Чивиту-Веккию не меньше резок, как переезд из Террачины в Фонди. Ливурна, кипящая народом, шумливая, оппозиционная, республиканская, богатая, деятельная и торговая, столько же выражает пышную Тоскану, самую богатую и самую образованную часть Италии, как пустая и безлюдная крепость с высокими, старинными стенами, в которые плещет море, – выражает неторговый, угрюмый, монашеский Рим. Но самую резкую противуположность, антитезис Италии составляют Рим и Неаполь; они столько же не похожи друг на друга, как серьезная матрона на резвую куртизану, – Рим напоминает о бренности вещей, о смерти, Неаполь об упоительной прелести настоящего, о жизни. Рим, как вдова, верная прошедшему, не отрывается от кладбища, не забывает утраченного, его развалины ему столько же необходимы, как Тибр, как Квиринал, как Ватикан, как Рафаэль и Бонарроти. Неаполь, стоящий одной ногой на Геркулануме, пляшет на гробовой доске, он живет в настоящем, в нем все светло, все зовет наслаждаться – а Геркуланум и Помпея у подножия дымящейся горы служат выразительным напоминанием пользоваться жизнию – а мертвых оставить спать; это – его наследие древнего мира, это – вдохновение Анакреонта и Горация, перешедшее в нравы. Поживши в Риме, невозможно его не уважать, – но от Рима устаешь, устаешь так, как устаешь от людей, с которыми беспрерывно надобно говорить о важных предметах, Рим действует на нервы, поддерживает какое-то натянутое состояние восторженности – может, оттого-то у него в былом и было столько героев и столько фанатиков. Неаполь нельзя не любить, и если б вы только приехали на день, то всю жизнь стали бы поминать со вздохом об этом дне; он совсем иначе действует на нервы, он их опускает, человек делается эпикурейцем, но эпикурейцем артистическим.

Мы приехали в Неаполь на другой день вечером. Солнце садилось, пурпуровым светом освещало оно море и город, Везувий и гору, застроенную домами, на которой стоит Камалдулинский монастырь. По мере того как садилось солнце, дым краснел от зарева, и река каленой и растопленной лавы медленно стекала по Везувию; в городе начали показываться огоньки, песни, шарманки раздавались, марионетки и полишинели – пели и сыпали скороговорками на неаполитанском наречии; на балконах стояли дамы между цветами (в феврале месяце) – вдали за вечерней мглой исчезали Портичи, Кастелламаре – – – «Sta, viator!» «Лучшего ты не увидишь», «увидь Неаполь и потом умри» – какая нелепость – увидь Неаполь и возненавидь смерть! Все возгласы, все фразы (к которым я прибавил свою сейчас) о Неаполе оправданы им, превзойдены. Что за удивительный край! И что за жалкая судьба его! Неаполь даже не имеет тех блестящих и ярких воспоминаний, которыми себя утешали другие города Италии во времена невзгоды. Он имел эпохи роскоши, эпохи образования, он давал моду и тон, – нo эпохи славы, цивической силы он не имел. Один враг за другим являлся его разить, Неаполь служил приманкой всем диким завоевателям, сарацинам и Гогенштауфенам, норманнам и испанцам, анжуйцам и Бурбонам; его не оставляли в покое, его мучили, его терзали; в нем оставались на житье – потому что в нем жить хорошо – вот откуда образовались чернь и лаццарони, недостаток гражданского характера и политическая распущенность. Соперница Неаполя Палермо и вся Сицилия закалена на другом огне, она перенесла многое – но иначе; к этому ведет, впрочем, и положение, – островитяне всегда имеют более сосредоточенный и замкнутый характер. Неаполь, если вы хотите, не принадлежит ни к какой стране, это город и больше ничего, разве прибавим к нему его banlieue, его окрестности, маленькие города около него да небольшую полоску по морю вверх – он ничего не имеет общего с другими частями, его не любят, что за дело Абруццам и Калабрии до Неаполя – до Палермо дело всей Сицилии. Оттого Палермо геройски подставила в январе месяце свою грудь ядрам и приобрела Неаполю представительное правительство. Неаполь, далеко отставший от Рима, от Флоренции, даже от Турина в деле общего гражданского развития Италии, был разбужен бомбардиментом Палермо, испугался и спросонья обежал Рим и Флоренцию.

Не надобно думать, чтоб в Неаполе недоставало образования, сильной потребности выйти из положения, действительно ужасного, в котором он находился с 1820 и которое становилось вдвое невыносимее при сравнении с Италией Пия IX, – стон Неаполя, задавленного инквизиционной полицией, отсутствием всяких прав, преследованиями, грозными наказаниями, уничтожением всякой свободы мысли, слова, печати – давно долетал до Рима; они были несчастны, это чувствовали все они – но восстать, но решиться принести большие жертвы для того, чтоб снять большую тягость с плеч своих, на это у них недоставало характера. Калабрия еще в прошедшем году была в полном восстании, братья Ромео вели партизанскую войну – она была подавлена – – казни следовали за казнями, как вдруг восстала Сицилия 12 января. Палермитяне приготовились к этому подвигу, обдумавши приготовились; обиды и притеснения губернатора выходили из всех границ. В главу восстания стал старик семидесяти лет Руджеро Сеттимо – он ему придал всю упорность, всю настойчивость своих лет, все страстное хладнокровие старика. Сицилия, некогда отстоявшая Фердинанда I, была присоединена к Неаполю на очень положительных условиях; Англия гарантировала ей конституцию 1812 года и отдельное управление. Конституция 1812 года принадлежит ко всему семейству конституций, происшедших из английской, – характер их известен: две камеры, электоральный ценс, личная свобода каждого, книгопечатание без ценсуры и т. п. Неаполитанское правительство не оставило ни одной йоты, но нарушило ее самым оскорбительным образом; никакие протестации, никакие просьбы не помогали, на них отвечали тюрьмой, пулей, пыткой. – Нынешний король, с молодых лет попавшийся в руки иезуитов и потом подчинившийся во всем Дель-Каррето, не токмо не облегчил тягость управления отца, но с первых дней своего царствования показал такое отсутствие снисходительности, такое презрение к просьбам народа, что недоставало только Risorgimento, чтоб возмутить Сицилию да и часть материка. Так и случилось. Сицилия восстала и за нею вслед Калабрия и Абруццы. Войско было отряжено сицилианцам, калабрийские волонтеры подступали – десятки подземных типографий печатали кландестинные журналы, прокламации, воззвания – «Alba» и «Patria» проповедовали из Флоренции. Крепости наполнились арестантами – но число инсургентов не уменьшалось, их расстреливали на скорую руку, правительство чувствовало, что земля теряется у него под ногами, что через несколько дней, может, будет поздно убивать и мстить – – Король хотел было, по примеру отца, сделать вид уступок, ни к чему не обязывающих, обещал маленькую амнистию и разные крошечные льготы – никто не был ими доволен. Неаполь восстал. Войско медлило начать бойню на Толедо, неохотно заряжало ружья – – оно было мрачно, деморализовано. Король мог вполне надеяться на одних швейцарцев – на эти бездушные машины, на этих убийц и защитников по найму. Новые министры между тем представили королю положение дел, грозящую потерю всей Сицилии, опасность Калабрии и Абруцц. Января 31 вышла знаменитая прокламация. Реакционное движение лаццаронов не удалось, иезуиты и del Carreto не могли произвести ничего серьезного. – Король выслал del Carreto для того, чтоб спасти его от раздраженного народа. – В день моего приезда я отправился в San Carlo, где был назначен гимн Фердинанда II – составленный в благодарность за обещание 31 января. Огромная зала S. Carlo напоминает московский театр, но она больше, несравненно пышнее и красивее – все места были заняты. Давали гуннскую оперу Верди «Аттила»; между первым и вторым актом поднимается занавес, и в хор певцов с трехцветным знаменем грянул гимн – половина партера сидит в шляпах, – оканчивается первый куплет – тишина, оканчивается второй – тишина, оканчивается последний – тишина, тем более резкая, что несколько ладоней в ложах и креслах хлопали с неудержимым усердием по тому же горячему чувству долга, по которому в Александринском театре хлопают иному крепкому словцу Кукольника и патриотической выходке немецкого Ляпунова. – Тишина эта меня удивила. У меня в памяти были так живы гимны: «Il vessillo», «Pio nono» [270] ; – в Риме весь партер поет припев, в ложах машут платками, дамы стоят, партер на ногах, – «Evviva» – сопровождает каждый куплет. За день до моего отъезда из Рима в Тор-ди-Ноне давали балет «Гвельфы и гибеллины» – появление Фридриха Барбароссы и австрийских солдат возбуждало свист, крики, вой негодования – публика потребовала «Vesillo», и, как только началось:

270

«Знамя», «Пий девятый» (итал.). – Ред.

Поделиться с друзьями: