Том 5. Рассказы 1860 ? 1880 гг.
Шрифт:
Марцыся приникла к рукам старухи и, целуя их, умоляла:
— Спасите его! Он в тюрьме, за этими проклятыми железными дверями… Если в бога веруете, спасите! Ох!
Она схватилась за сердце, выпрямилась — и тут только увидела мать. Узнала ли она ее сразу, или стоявшая перед ней женщина лишь смутно напомнила ей мать, такую, какой она была когда-то, но Марцыся внезапно замолчала и широко открыла глаза.
Эльжбета обняла ее трясущимися руками.
— Это я, доня моя, — сказала она. — Вот видишь, вернулась к тебе! Ну, обними же меня ручками своими… Приласкай, приюти мою бедную голову. Ох, намыкалась, намыкалась эта голова по злому свету… отдохну теперь немного возле дочки моей милой…
Она прильнула сморщенным
— Не сдержала я слова, дочка! Не сделала того, что обещала тебе и богу. Хотела исправиться, образумиться — и не могла. Тянет и тянет меня к проклятой водке… Целый год капли в рот не брала… а потом еще сильнее запила… Ой, Марцыся, дитятко! Не гневайся на меня… Сердце мне червяк грыз, а в голове шумели грустные песни… Черная была доля моя, черная, как ночка осенняя…
У Марцыси вырвался не то стон, не то рыдание. А на побелевших губах дрожала горькая, безнадежная усмешка. Она отвернулась от матери и забегала по комнате, ломая руки и причитая:
— Бедный мой Владек! Бедный, бедный мой Владек!
Слезы ручьями хлынули из глаз, казалось — грудь ее разорвется от рыданий.
Гости Вежбовой переглядывались с удивлением и полунасмешливым состраданием.
— Вот как влюбилась! — громко заметила растрепанная девица.
— Бедняжечка! — вздохнула молочница.
— Ох, и вид у нее! — сказал кто-то из мужчин. — Как у утопленницы!
Услышав это слово, Марцыся вдруг остановилась и опять всмотрелась в мать. Что-то ей припомнилось, замелькали в памяти давно отзвучавшие слова, и, глядя перед собой стеклянными глазами, она заговорила машинально, монотонным голосом:
— Утопленницы лежат себе спокойно на дне… Опутывают их пахучие травы, засыпает золотой песок…
Она сжала голову руками и метнулась к двери.
— Держите ее, а то побежит топиться! — крикнула Вежбова.
Один из мужчин перехватил Марцысю у двери и, как она ни упиралась, подтащил ее к столу. Она вся дрожала от холода и бормотала уже тихо, заломив руки:
— Бедный мой Владек! Бедный, бедный!
— Дайте-ка ей чего-нибудь выпить, — сказала гадалка. — Она вся мокрая, еще, сохрани бог, горячку схватит или другую болезнь!
— На, пей да перестань скандалить и людей пугать! — Вежбова налила ей в стакан сдобренного сахаром спирта.
А Эльжбета пыталась непослушными руками обнять ее и, шатаясь, лепетала:
— Пей, дочка, пей! Это хорошее лекарство от червяка, что сердце точит! Забудешь и уснешь!
Заговорила ли в Марцысе в эту минуту кровь матери-пьяницы, или так невыразимо заманчива была надежда утишить боль, что ее терзала, или, уже захмелев от отчаяния, она не вполне сознавала, что делает, — но она вырвала из дрожащей руки матери полную стопку дымящегося спирта и выпила ее до дна.
— Ай! — охнула она, хватаясь то за грудь, то за горло, но уже на белых, как мел, щеках вспыхнул багровый румянец, высохли слезы и глаза заискрились, как черные алмазы. Марцысе, должно быть, стало легче. Она протянула руку:
— Дайте еще!
Эльжбета заплакала.
— Ох, дочка, — шептала она сквозь всхлипывания, — видно, и твоя доля будет не слаще моей!
Она протянула к котелку руку, с которой свисали лохмотья, налила вторую чарку и подала дочери.
Марцыся выпила и повалилась на лавку. Она притихла и застыла. Черты ее как-то обмякли, бессмысленная улыбка бродила на покрасневших, как коралл, губах. С минуту она переводила мутный взгляд с одного лица на другое, потом, словно силясь что-то
вспомнить, глубоко вздохнула, всхлипнула без слез и жалобным, дрожащим голосом запела: Под деревом у дороги Спало сирот двое. Дерево пова… лилось, Задав… ило обо… их.Последние слова были уже едва слышны. Марцыся легла головой на стол и закрыла глаза. Она была пьяна.
– СИЛЬФИДА -
Это был один из тех дворов, какие можно встретить только в провинции. С улицы к этому огромному, немощеному двору примыкал большой, довольно красивый деревянный дом, а в глубине стояло длинное низкое полуразрушенное строение; его средняя часть, почти совсем развалившаяся, служила дровяным сараем и свалкой для мусора, а в обоих крылах впритык к забору помещалось по квартирке с двумя небольшими окошками и узенькой дверью, отделенной от земли двумя-тремя полусгнившими ступеньками. За забором, по одну сторону двора, тянулся огород и фруктовый сад. А по другую сторону, на участке, с давних пор заброшенном, новый владелец его строил теперь каменный дом, — пока что были возведены только красноватые стены, в которых зияло несколько рядов квадратных отверстий, оставленных для окон.
В одном из углов двора, за стеклами маленького окошка, красовались, словно выставленные в витрине, разноцветные рукоделия: салфетки, подставки, детские башмачки и т. п. …Кто мог увидеть здесь эту витрину и как она могла привлечь покупателей? Догадаться было также трудно, как понять, кто или что на пустынном дворе привлекло внимание женщины, застывшей, тоже словно в витрине, у окна другой квартирки.
Это была пани Эмма Жиревичова, некогда славившаяся в кругу почтовых служащих своей добротой и привлекательной внешностью, дочь помощника почтмейстера, а впоследствии жена Игнатия Жиревича, чиновника, занимавшего видную и доходную должность. Несколько лет назад она овдовела и жила на проценты с маленького капитала вместе с дочкой, единственной, оставшейся в живых из троих ее детей.
Люди, знавшие Жиревичову в ранней молодости, утверждали, что ей уже под пятьдесят. Но, глядя на нее, трудно было этому поверить. Она казалась по крайней мере лет на десять моложе. Пани Эмма была когда-то очень красива, хотя и несколько худощава и бледна; она до сих пор еще сохранила стройную и гибкую фигуру, нежный цвет лица, бирюзовую синеву глаз и голубиную кротость взгляда. Только внимательно присмотревшись к ней, можно было заметить густую сеть мелких морщинок на белом лбу, красноватый ободок у поблекших век и две складки возле рта. В ее завитых локонах под воздушным чепчиком пробивалась уже седина. На вдове было черное платье, в пятнах, в заплатах, но длинное до полу и отделанное бантами со свисающими концами.
Комната, в которой сидела Эмма Жиревичова, чем-то очень была похожа не ее платье.
Довольно просторная, но низкая, с грязными стенами и еще более грязной плитой в углу, комната эта вместе с крохотными сенями составляла всю квартиру. Грязные стены подпирали бревенчатый потолок, с которого спускались живописно задрапированные лохмотья некогда дорогих занавесей, почему-то украшенные жалкими веточками плюща. Столов, стульев и шкафов было немного, да и те были старые и дешевые. Особенно выделялся здесь рояль; правда, лак на нем уже облупился, но все-таки он напоминал о былой зажиточной жизни, услаждаемой искусством. Напротив грязной плиты, наполовину завешенной давно нестиранной зеленой ситцевой занавеской, у самого окна стоял мягкий диванчик, покрытый пестрым ковриком, и на нем-то как раз и сидела сейчас хозяйка квартиры и скучающим, грустным взглядом блуждала по большому безлюдному двору.