Том 5. Рассказы 1860 ? 1880 гг.
Шрифт:
— Жужук! Жужук! — пробормотала она. — Хозяина своего стережешь. Молодец Жужук!..
Сверху раздался мужской голос:
— Почему вы не идете домой, мама? Из-за вас целая толпа собралась, как на представление!
Она снова подняла лицо, сиявшее блаженной улыбкой.
— Ты придешь обедать, сынок?
Молодой каменщик спустился по лесам чуть пониже и, нагнувшись, заговорил с матерью.
Жужук, увидав его, с радостным визгом стал кидаться на забор.
— Не беспокойтесь, мама, я обязательно приду.
— Придешь? — неуверенно переспросила она.
Но он снова схватил свою лопатку и уже не обращал внимания на мать. Один лишь раз еще взглянул вниз и крикнул:
— Жужук!
Жужук понял приказ и, поджав хвост, улегся у основания лесов. Свернувшись в клубок,
Всякий раз, когда молодой ловкий каменщик подолгу работал на какой-либо стройке, у Жужука был вид самой счастливой в мире собаки. Сытый, избалованный, он спокойно лежал у основания лесов, а потом, весело подпрыгивая, с громким лаем бежал по улицам, следом за высоким, стройным парнем, который возвращался с работы в белом фартуке, в испачканной известкой и лихо надетой набекрень фуражке. В те времена, когда Жужуку жилось сытно и весело, бывала счастлива и та женщина, которая рано поутру с тяжелой корзиной на плече долго простаивала возле строящегося здания, предаваясь блаженному созерцанию. Обменявшись несколькими словами с сыном и приласкав Жужука, она уходила оттуда такой бодрой и энергичной походкой, словно ей было всего лет двадцать. По дороге ее то и дело останавливали такие же, как и она, кухарки или жены бедных мещан и ремесленников. Тогда на тротуаре или посреди рынка слышны были громкие разговоры, причем особенно выделялся веселый грубоватый голос Романовой. Она смеялась и размахивала руками.
— Ей-богу, — уверяла она, — он самый лучший рабочий во всем городе. Вот, к примеру, когда Хлевинский начинает что-нибудь строить, он чуть не до земли кланяется моему сыну, чтобы тот работал только у него. Другой на ту же работу тратит целый день, а он ее делает шутя, в какие-нибудь два часа. Весь в отца пошел! Сила в нем страсть какая, работа так и кипит у него в руках, и так же, как отец, обожает животных… ну, точь-в-точь отец!., ей-богу!..
Какая-то женщина, худая, болезненная, закутанная в большой платок, пискливым голосом отвечала:
— Дай вам бог, пани Романова, дай вам бог!.. Только покойный муж ваш водки как будто в рот не брал…
Романова чувствовала себя неприятно уязвленной этим намеком кумушки.
— И мой сын тоже водку пить не будет, — отвечала она, — как бог свят, не будет. Вот уже месяц прошел, а он и не притронулся к ней… все время работает… Хлевинский платит ему по рублю в день… Шутка ли? Эти деньги он отдает на хранение мне… «Мама, говорит, ты купишь мне модный пиджак и пальто… а потом еще и серебряные часы. Оденусь, как барин!..» Вот увидите, пани Винцентова, он скоро счет потеряет своим деньгам. Богачом станет, первым мастером в Онгроде… Как Хлевинский, купит собственный дом…
— Дай бог! Дай бог! — пискливым голосом твердила кумушка, ехидно усмехаясь.
Жена пьяницы-гончара, она хорошо знала, чего стоят радужные мечты Романовой.
— Вот я со своим мужем ничего не могу поделать, — рассказывала она. — Я ему и рвотное в водку подливала и порошок, что мне гадалка дала, подсыпала, все без толку… Все, что заработает, в водке тонет… В доме такая нужда, что прямо хоть по миру иди с ребятами.
Краем платка она вытерла набежавшие на глаза слезы. Романова смотрела на нее, и в ней снова просыпалась знакомая тревога, которая, впрочем, быстро исчезала. В глазах ее все еще стояло светлое виденье — мужественная, стройная фигура ее сына на фоне белых облаков, — и ни тревоге, ни слезам места уже не было. Гончар Винценты и ее сын — как можно их сравнивать! Первый всегда был лодырем, работать не любил и не умел, притом же был маленького роста, коренастый, с красным носом и постоянно слезящимися глазами. Сразу видать, что это человек беспутный, и таким он выглядел с самых юных лет. А ее Михал — статный, красивый, вылитый отец, такой же храбрый и веселый… лучший рабочий во всем городе, собак и даже кошек любит, как малых детей… чтобы его могла загубить водка?.. О нет! Видит бог, этому не бывать. Случилась как-то беда, ну и миновала!.. Малый погулял немного и теперь уж, конечно, образумился навсегда.
— Да поможет вам господь и пресвятая богородица, —
сочувственно, но и не без некоторого злорадства, говорила Романова, поблекшей, унылой кумушке и спешила дальше. Вбежав в кухню, она ставила корзину на пол и энергично, с жаром принималась за работу. От природы она была необычайно трудолюбива и, несмотря на свои пятьдесят лет, не утратила еще той силы, которая в былое время позволяла ей помогать мужу в его тяжелой работе.Таскать издалека воду ведрами, колоть дрова в любое время дня и ночи, в трескучий мороз или под проливным дождем сбегать на другой конец города, — все это было ей нипочем, все это она делала охотно и быстро. Счастливое начало ее жизни словно оставило лучезарный след, поддерживавший в ней бодрость духа.
В ту пору, когда они с Жужуком чувствовали себя счастливыми, она ни на минуту не умолкала. Подобрав волосы под белый чепец, засучив до локтя рукава кофты, с раскрасневшимся от жара лицом, она суетилась возле печки и кастрюль — то доливала, то подсыпала что-то, то рубила мясо, месила тесто, пробовала кушанья и не переставая тараторила. Кто бы ни зашел в кухню, — сосед ли, какая-нибудь знакомая, водовоз, еврейка, торговавшая фруктами, — со всеми она готова была трещать без конца. Да ей и было о чем порассказать и чем похвастаться. Перебравшись с ребенком в город спустя два года после смерти мужа, сколько она испытала нужды и сколько хлебнула горя. Шутка ли? Из деревни — в город! Всем известно, какие мучения и неприятности сваливаются на вашу голову при такой ломке жизни.
Вот идет по городу несчастная женщина с изможденным лицом, шагает по скользким или раскаленным камням в рваных башмаках и, обалдев от вида огромных зданий, тупо смотрит на них глазами, в которых когда-то, быть может, и светилась живая мысль; едва не плача она ведет за руку тоже готового расплакаться ребенка. Если бы ее спросили: «Зачем ты сюда явилась?» — она бы ответила, что после смерти мужа нужда заставила ее скитаться по чужим хатам и дворам и что она от людей прослышала, будто в городе устроиться легче, а муж ее всегда говорил, что сына надо вырастить, человеком сделать, и она об этом помнит.
Разве, живя в деревне, она могла бы вывести его в люди? Сначала он был бы пастухом, а потом батраком — и дальше ни с места! Ну, а в городе совсем другое дело! В деревне отец мечтал оставить сыну собственную хату и клочок земли. Здесь же мать, таскаясь по незнакомым еще городским улицам, голодная, бедно одетая, перепуганная, с тоской в душе, смотрела на высокие каменные дома и все же думала: «Ах, если бы сыночек мой стал когда-нибудь владельцем такого дома!» В городе первым делом надо было обратиться к комиссионерше — с просьбой найти ей работу; к ней направила Романову жившая тут родственница работа подвернулась, но жалованье было ничтожное, харчи плохие, к тому же угнетала мучительная зависимость от чужих людей, грубо и презрительно относившихся к ней, простой мужичке. Ну что ж! Быть может, дальше будет лучше.
Какое! Ей долго пришлось переносить невзгоды: кочевать с места на место, терпеть дурное обращение, оскорбительные ругательства и вынужденную безработицу, голод, холод и тревогу за судьбу свою и ребенка. Терзали Романову и воспоминания о прошлом… ах, эти воспоминания об утраченном счастье, о собственном домашнем очаге… о родной стороне… Хотя она и не умела точно произнести слово «воспоминание», хотя, быть может, даже смысла этого слова как следует не понимала, но воспоминания вызывали в ней такую же жгучую боль, как и у тех, кто сумел бы претворить их в прекрасные стихи.
Она не имела, разумеется, ни малейшего понятия об итальянце Алигьери, изобразившем такие же душевные муки в своих бессмертных стихах. И все же, когда, измученная, преследуемая вечным страхом потерять работу, полуголодная, одинокая, как аист, гнездо которого разрушила молния, она сидела в тесной, холодной, едва освещенной кухоньке, облокотившись о стол и, как все несчастные люди, покачиваясь из стороны в сторону, то неведомо для себя самой она высказывала мысли Алигьери собственными своими словами — строфой из песенки, которой ее научила в детстве мать — жена бедного садовника. Однако она не пела, а только, вздыхая, говорила, вернее бормотала: