Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 6. Бартош-Гловацкий. Повести о детях. Рассказы. Воспоминания
Шрифт:

Дрожащими пальцами поискала на шестке спичек. Были ведь и спички. А как же? — лежат на своем месте…

Накинув на голову одеяло, она потерла под ним спичкой о коробок. Вспышка, показалось ей, прозвучала громче выстрела. Но в хате все было тихо. Мерно храпели, спали тяжким сном утомленные люди. Она поднесла горящую спичку к соломе и уже не могла подняться. Быстрый огонек пополз по соломе, скользнул, как змея, между соломинками, разлился всюду, как вода, взметнулся вверх.

Анисья, не отрываясь, глядела на огонь. Она не почувствовала, как загорелась ее намокшая в керосине юбка.

Когда с криком вскочил первый из спящих, хата горела все пожирающим, быстрым, несущимся вверх пламенем. Заплясали по стенам черные тени. Раздались вопли. Кто-то отчаянно ломился в дверь.

Бабка Анисья поднялась, но ноги не слушались ее. Она упала лицом в пламя, успев вспомнить, что двери и окна

заперты, заперты крепко. Она не чувствовала боли и улыбнулась от мысли, что никому не удастся открыть ни окон, ни дверей.

<1941>

–  ВСТРЕЧА -

— А все же бывают случаи, когда человек имеет право пожертвовать другим ради своего спасения, — возразил главный инженер, высокий и худой, с орденской колодкой на груди.

— Может, и бывают. Очень редкие, исключительные, конечно, случаи. И думается, даже и в этих случаях трудно решиться, трудно проверить себя до конца: не таится ли на дне души обычный эгоизм, стремление спасти свою шкуру любой ценой?.. Впрочем, не знаю. Я знаю случай, когда на вопрос, имеет ли человек право ради своего спасения пожертвовать другим, дала ответ сама жизнь. И жизнь громко, ясно, беспощадно сказала: нет!

Директор умолк и неловко, левой рукой, закурил, придерживая правой коробку спичек. Все внимательно всматривались в него. Он был здесь новым человеком; и вот в первый же день его приезда, без всякого повода, зашел этот разговор, не имеющий никакого отношения ни к сахарному заводу, ни к предстоящей работе. Жена главного инженера уже убрала со стола чайную посуду. Но, хотя было поздно, никто не уходил. Хотелось познакомиться с новым начальником, узнать о нем что-нибудь, понять, что представляет собой человек, которого прислали руководить ими. Все внимательно смотрели на говорящего.

— Иногда бывают странные совпадения… Чрезвычайно странные, — продолжал директор, закурив и следя за поднимающейся от папиросы струйкой дыма. — Например, вдруг возникает такой вопрос… Как раз здесь, у нас…

— В чем же тут совпадение? — спросил кто-то из присутствующих.

Директор потушил едва закуренную папиросу и сел поудобнее.

— Какое совпадение? Гм… Это длинная история.

Он, будто случайно, задержал взгляд на помощнике главного инженера, высоком, хорошо одетом и тщательно причесанном человеке, с лицом, изборожденным глубокими складками. Тот на мгновение как бы смутился, но взгляд директора скользнул дальше, по лицам других слушателей, по стене, где поблескивали фотографии в рамках.

— Да, это длинная история…

— Ничего, ничего, еще не поздно, — вмешалась жена главного инженера. — Я сейчас приготовлю еще чаю, послушаем.

— Разумеется, не поздно! Расскажите, Константин Иванович, расскажите.

— Длинная и довольно мрачная…

— Ничего, послушаем!

— Из этих, знаете, историй о гестаповских камерах.

Он снова закурил, держа папиросу в левой руке.

— Я сидел в гестапо в маленьком городишке. Это был невзрачный трехэтажный дом, выкрашенный желтой краской. Немцы переделали его в тюрьму из каких-то складов или мастерских. Камера была крохотная, окна выходили во двор, а двор со всех сторон обнесен стеной. И стена тоже желтая, облупившаяся и вся в пятнах от сырости. Вид из окон весьма непоэтический: огромная мусорная яма, нечищенная, наверно, со времен царя Гороха. В нее выливали помои из тюремной кухни, все это гнило. Вначале просто выдержать было трудно. Потом люди постепенно привыкали. Вообще удивительно, к чему только не привыкаешь! Во всяком случае дышать было трудно.

— А щитов на окнах не было? — спросил бухгалтер, поправляя очки. Он месяц просидел в немецкой тюрьме и с тех пор считал себя знатоком тюремных дел.

Директор криво усмехнулся.

— Зачем щиты? И стены вокруг двора было достаточно. Над стеной — крохотный клочок неба, единственное, что здесь было не желтое и не воняло. Даже наш надзиратель был желтый! Огромный костлявый детина с какой-то перекореженной мордой и нервным тиком. Он смешно щурил левый глаз, будто подмигивал нам. Впрочем, и в остальном в нем было мало веселого — трудно себе представить более мрачную скотину. За все время я только раза три слышал его голос, обычно он объяснялся с нами жестами.

— Что с вами, Алексей Прокофьевич? — шепотом спросила хозяйка, положив руку на плечо помощнику мужа.

— Ничего, ничего. Голова немного болит, — ответил он, слегка отодвигаясь в тень абажура низко висевшей над столом лампы.

— У него была любопытная привычка, у этого нашего надзирателя. Время

от времени, когда ему, видимо, становилось скучно в коридоре, он открывал двери, вваливался в камеру и останавливался, опершись о косяк. Стоит и глазеет. Глазеет полчаса, час. Мрачный, надутый, неподвижный, будто застыл. Лицо, как у покойника через три дня после смерти. Сперва мы в таких случаях напряженно ждали, что будет дальше. Но нет! Следит глазами за каждым нашим движением, вот и все. Что он находил в нас интересного — не знаю. Вначале мы все чувствовали себя парализованными его взглядом. Постоит, потом так же неожиданно повернется на каблуках и уйдет.

Зато второго надзирателя мы знали больше по голосу — этот орал за двоих. К нам он не заходил, мы слышали только, как он грохает сапожищами по коридору, — он ходил в каких-то невообразимых сапогах, таких тяжелых, что стены дрожали, — и орал. Мы слышали его в течение всего дня. До тоски, до отвращения. Не знаю, как в других тюрьмах, а у нас все было будто нарочно приспособлено, чтобы вызвать тоску. И эта желтая стена, и мусорная куча, и наш молчаливый Ганс — так мы его прозвали, — и эта скотина, все время орущая в коридоре, все создавало такое однообразие, что взбеситься можно было. Сначала через нашу камеру проходило порядочно народу, люди появлялись и исчезали — неизвестно, на свободу или на смерть. Но затем нас осталось пять человек, — так мы там и кисли, никого не видя. Вам, может, трудно будет поверить, но когда нас вызывали на допрос — даже это было каким-то нарушением чудовищного, доводящего до помешательства равновесия. Может, такой режим был установлен преднамеренно, может и нет, но я иногда подозревал, что все нарочно так устроено, чтобы мы постепенно, один за другим, сходили с ума. Хотелось издохнуть, только бы поскорее избавиться от тоски.

Директор умолк, задумавшись на миг. В комнате стояла тишина.

— Видите ли… Как бы это объяснить? Допросы вызывали какие-то чувства, подтверждающие, что ты — человек. Тут ты ненавидел, возмущался, ну, в общем — жил. Но эта желтая стена, эти вечно одни и те же звуки в коридоре, все та же морда Ганса — это было вроде той пытки, когда капля за каплей падает тебе на темя, пока не сойдешь с ума. Начинаешь чувствовать отвращение к себе, словно медленно разлагаешься, гниешь. Проходили недели после нескольких первых допросов, а нами никто не интересовался, будто про нас позабыли. Вдобавок компания в камере как-то не подобралась. Четыре интеллигента, один деревенский парень, — ему труднее всех было переносить духоту заключения, он все дремал или пребывал в каком-то столбняке. Все мы встретились здесь впервые в жизни, ничего друг о друге не знали и, понятно, соблюдали некоторую осторожность. Арестованы мы все были случайно. Надо признаться, что дураки они были изрядные, эти немцы. Когда меня взяли, я был уверен, что они что-то знают: оказалось, ничего! Даже до моей фамилии им не удалось докопаться. Впрочем, я не бывал в этом городишке со школьных лет, и у них было мало шансов что-нибудь узнать обо мне. Они приняли на веру подложные документы и сами хорошенько не знали, зачем меня держат, — формально все было в порядке. То ли они что-то носом чуяли, то ли, раз захватив меня, просто не знали, что со мной дальше делать. Досаднее всего была бессмысленность заточения: никакого героизма, — случайный арест на улице и затем нелепые недели и месяцы, когда чувствуешь, что даже немцам ты ни на что не нужен. Большинство моих товарищей по камере было в таком же положении. Независимо от того, что у кого было за душой, все они провалились случайно, и в сущности немцы не знали, кого держат. Деревенского парня взяли за незаконный убой свиньи, хотя мы знали, что он работал в диверсионной группе на железной дороге. Конечно, нам следовало радоваться, что они ни до чего не докопались, но ведь и это утешение было сомнительным: под влиянием какого-нибудь настроения или каприза они могли убить или расстрелять любого из нас и без всякой причины. Оставалось лишь радостное сознание, что организация не провалилась. Но потом и это стало казаться совершенно естественным, и при мысли об этом становился лишь еще досаднее личный случайный провал.

Именно потому, что мы не считались опасными преступниками, нас и поместили в этой камере внизу, где время от времени можно было в окно увидеть во дворе кого-нибудь из обслуживающего персонала. Это были немцы. Правда, изредка мы видели девушку, выносившую помои и мусор и, по-видимому, нанятую в городе. Но и она как-то применилась к среде и была такая же серая, желтая, как все вокруг. Сначала я надеялся через нее связаться с городом, но она оказалась забитым, глуповатым созданием, даже как будто не вполне нормальным. Она ничем не интересовалась, кроме своего мусора, и ни разу не взглянула на наши окна.

Поделиться с друзьями: