Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 6. Бартош-Гловацкий. Повести о детях. Рассказы. Воспоминания
Шрифт:

— Ну да, а вот, например, луг косят, когда цветы еще цветут, или лес рубят, — возразил Петр.

— Да, действительно, — смутился доктор. — Действительно… Ну, значит, тем более… Так вот, что это я говорил? Ах, правда… Помните, Петр Павлович, «Девушку и смерть» Горького?

— Угу, — неуверенно пробормотал Петр.

— Ну вот… Как это там сказано? «Точно небом — лунно-звездным телом милого от смерти заслоня…» Да, смерть столько раз побеждала все мои кропотливо приобретенные знания, всю мою медицинскую мудрость, все мои усилия. Но эта малютка решила победить. Она стала между своим милым и смертью и победила.

— Как? Он выздоровел?

— Нет, что вы, Петр Павлович! Нельзя выздороветь, если позвоночник превращен в кашу. Тут дело не в этом. И она понимала, сразу поняла… Только, видите ли, Петр Павлович,

не это ведь самое страшное… Вы видели когда-нибудь, как умирает ребенок?

— Нет, — пробормотал Петр.

— Ну, разумеется, откуда вам… Так вот, сколько раз я смотрел — ребенок не знает, не понимает, он же не может ни знать, ни понимать… Но наступает страх — он чувствует, что с ним происходит что-то, именно противное природе, что-то ненормальное, что-то, чего не должно быть… И поверите ли, Петр Павлович, этот испуг, этот бунт всего тела, всех инстинктов бывает у детей не слабее, чем у взрослых, которые ведь уже знают, понимают, что с ними происходит… А они ведь оба были детьми, оба… Но эта малютка знала, поняла своим огромным разумом любви, что в смерти самое страшное, — и вышла на поединок со смертью. Этими своими маленькими ручками, своим курносеньким носиком, этой лиловой голубизной цветов барвинка она заслонила от угасающих глаз черноту смерти. Она не могла спасти его — его никто не мог спасти, — но она победила ужас смерти. Страх, испуг, ужас, напрасный протест, отчаяние бессилия. Она повела своего паренька по узенькому мостку от жизни к небытию уверенной рукой — над пропастью страдания, мук, страха. И он как бы соскользнул в небытие, вы понимаете меня? Как бы это сказать? Он не пережил смерти. Он был — и перестал существовать, без всех этих аксессуаров смерти, страшных для того, кто умирает, и для тех, кто наблюдает смерть. До чего она была сильна, эта маленькая девочка!.. До самого конца с улыбкой на лице, до самого конца — когда те, другие глаза уже невозвратно угасали, — она уверенно и радостно рассказывала, как они оба будут жить вместе, как будут работать… Я думал, что она не выдержит, что сломится в конце концов. Но нет. Она выдержала, «милого от смерти заслоня», и он умер спокойно, как это банально говорится: будто заснул… Да, да…

— А она?

— Да что ж?.. Похоронили мы его. И как раз в этот день пришлось сниматься. Немцы прорвались на нашем участке. Эх! Ни машин, ничего… Мы прямо из-под земли достали лошадей, телеги, тащили весь госпиталь. Ну, и удалось, ни одного раненого не оставили. И она помогала, да еще как помогала, маленькая, храбрая девочка с курносым носиком… Да, да, когда мне говорят о мужестве, не знаю: может, самое большое мужество, с которым я столкнулся за мою госпитальную жизнь во время войны, было как раз ее мужество. Цветы барвинка — против смерти, мужественная улыбка до конца — улыбка тем, обреченным на смерть глазам…

— Хорошенькая? — тихо спросил Петр.

— Хорошенькая? — задумался доктор. — Вот уж не знаю… Я как-то никогда в этом не разбирался… Хорошенькая? Не знаю. Да ведь не в этом дело.

На верхней полке захрапели громче. Доктор вдруг наклонился и стал ощупывать руками пол у своих ног.

— Что случилось?

— Опять. Проклятые стекла! Только что были, и уже нет их. А тут, в потемках, растопчут, что я буду тогда делать? — беспомощно жаловался доктор, готовясь опуститься на четвереньки, искать.

— Подождите, Александр Илларионович, туда они не могли упасть. Садитесь, я попробую. Э, да вот же они! — обрадовался Петр, нащупав около себя на лавке докторское пенсне.

— Да, в самом деле. Очень вам благодарен. Вечная возня. Придется, пожалуй, все-таки купить очки… — бормотал смущенный доктор, усаживаясь на свое место. — Да, так о чем же я говорил? Ах да… И вот, видите ли, когда я вспоминаю ту девушку… Вы вот смеялись сегодня. А я смотрю, идет такое же существо, с трудом взбирается на ступеньки вагона, не может справиться с узлами. Может, вот так же храбро и необыкновенно путешествует она по своим важным, важнейшим делам. Посмотришь — носик как носик, личико как личико, — девочка! А кто она на самом деле?

— А о той вы ничего не знаете, доктор?

— Нет. Она куда-то исчезла после этой эвакуации, я ее больше никогда не встречал. Ведь я даже не знаю, как ее фамилия. Но вот, Петр Павлович, около нашей больницы строят теперь новый

корпус… Там суетится много девушек. С известью, с кирпичом, бог их знает с чем еще… Десятки обыкновенных девушек. Гляжу я иногда из окна, как они работают, в дождь, в холод, в жару, и вспоминаю ту девушку. Может, она тоже на строительстве, может, в шахте, может, ведет трактор, делает какую-нибудь свою маленькую и великую работу. Так же мужественно, так же храбро, как тогда… И она, и сотни, и тысячи других, таких обыкновенных, курносеньких, мужественных, о, каких мужественных девушек!

Доктор умолк. Старушка что-то пробормотала во сне. За окном рассвет медленно начинал преодолевать лунный блеск, в рассеивающемся мраке вырисовывались очертания кустов и деревьев. Поезд грохотал, и за отпотевшим стеклом в безграничном безмолвии плыл все тот же лесной, луговой, затканный сетью ручьев, пейзаж.

<1946>

–  ДЕЗЕРТИР -

Остап сам не понимал, как это произошло. Он никак не мог вспомнить, кто первый крикнул: «Немцы!» Не мог и вспомнить, что было дальше. Он знал одно — они шли по дороге, под ногами была грязь, вокруг темень, хоть глаза выколи. И как раз тут раздался этот отчаянный крик: «Немцы!»

И вдруг оказалось, что он, Остап Савчук, дезертир. Он стоял и слушал. Словно говорилось о ком-то другом, о ком-то, кого он вовсе не знал, кто случайно носил то же имя и фамилию: Остап Савчук.

Спокойным, бесстрастным голосом читал высокий командир за столом историю Остапа Савчука, солдата такого-то полка. Как по дороге, под деревней, когда показались немцы, Остап Савчук бросил оружие, бежал. Бросил свою часть в минуту смертельной опасности, бросил друзей, позорно спасался бегством. Остап стоял и поражался трусости человека, о котором читали с исписанного на машинке листа бумаги краткую, неприятную историю. Едва услышав слово «немцы!» — бросил все и спасал свою жизнь. Даже головой покачал Остап Савчук по адресу этого непонятного дурака, который присягал отдать кровь и жизнь своей родине, присягал драться и не отступать, быть готовым ко всему, что случится, а бежал от одного неизвестно кем брошенного возгласа, бежал, не успев еще увидеть первого немца.

— Вы признаете себя виновным?

Остап Савчук вздрогнул. Это спрашивали его, Остапа Савчука. На него смотрели глаза всех сидящих за столом. Он пытался собрать разбегающиеся мысли, понять, чего хотят от него. И вдруг, словно обухом, оглушило его страшное сознание. Это о нем, о нем читали с листа, исписанного на машинке. Это он, Остап Савчук, именно он, а не кто-то другой с такой же фамилией, бросил часть, друзей и позорно спасал свою жизнь. Это он, он был дезертиром Красной Армии.

Он чувствовал, как земля колеблется под его ногами. Перед остановившимися глазами замелькали черные мухи. Озноб и жар попеременно волнами проходили по телу. Он машинально отвечал одеревеневшими губами. Отвечал на все вопросы: «Да». Все было именно так, точь-в-точь так, как гласил исписанный на машинке лист. Ничего нельзя было отнять или добавить. Все так — только где во всем этом был он сам, Остап Савчук?

Он выслушал все, не дрогнув. По приговору военного трибунала — ну, конечно, это же был военный трибунал… Именно так и следует — перед всей частью, чтобы все видели, какой жалкий конец ожидает того, кто предает, кто бросает друзей перед лицом опасности. Он слушал приговор и думал: именно так, правильно, именно так и следует. Остап Савчук, из села Ивановки, двадцати двух лет, приговорен к расстрелу перед всей частью, которую он бросил, предал, позорно покинул в минуту опасности.

— Правильно, — говорил Остап Савчук тому, приговоренному военным трибуналом к расстрелу за дезертирство. Иначе и быть не могло.

Ему вспомнилось село Ивановка. Извилистая речушка, отливающая лазурью и голубизной меж зарослей кудрявых ив, шумящая дубрава, полная нежного воркованья диких голубей, садики возле хат, крашенных синькой. Выйдет из голубой хаты Олена, пробежит садом, перегнется через ивовый плетень. Засмеется звонким, веселым смехом. Ивановка — было ли еще где-нибудь на свете так хорошо, как в Ивановке? Такая вода, журчащая под ивами, такие зеленые луга, такие высокие подсолнухи, такие песни, раздающиеся далеко над дубравами…

Поделиться с друзьями: