Том 6. Нума Руместан. Евангелистка
Шрифт:
— «Господи, господи, разве не проповедовали мы именем твоим, не изгоняли бесов именем твоим, не творили чудеса именем твоим?..»
Затем очень просто, понизив тон, как подобает человеку, говорящему вслед за самим богом, начинает свою проповедь:
— Братья! Триста лет тому назад адвокат парижского Парламента, ученый и мудрец Пьер Эро [73] лишился своего единственного сына, совращенного иезуитами; они заманили его в свой орден и спрятали так далеко, что он уже больше никогда не увидел своих близких. Отчаяние отца было столь глубоко и красноречиво, что король, Парламент, даже сам папа вмешались в дело, чтобы вернуть отцу его сына, однако юношу так и не нашли. Тогда Пьер Эро написал превосходный трактат «Об отцовской власти», но вскоре слег и умер, ибо сердце его было истерзано горем… Три столетия
73
Пьер Эро (1536–1601) — французский юрист. Доде точно передает его историю.
Тут Оссандон в общих чертах изобразил случившееся: похищение девушки, безысходную скорбь матери Разумеется, мать не сочинила трактата, не докучала ни королям, ни парламентам. Это одна из тех смиренных, о которых говорится в Евангелии; у нее нет ничего, кроме слез, и она проливает их ручьями, без конца, без конца…
Пока что — ни одного намека насчет виновных, ни одного имени. Все пытаются догадаться, все еще сомневаются. Но когда он начинает говорить о бессердечной женщине, которая укрывается за почтенным именем, за колоссальным состоянием, всякому становится ясно, что это прямой выпад против г-жи Отман, а она по-прежнему пристально смотрит на оратора, причем на ее восковом лице не появляется даже краски стыда. А мощный голос Оссандона продолжает греметь и разносится бурными раскатами, как гроза в горах, грохоту которой вторит эхо. Давно уже этот храм, привыкший к закругленным, отшлифованным оборотам обычной церковной речи, не слышал таких смелых и простых слов, не видел перед собою образов природы, наполняющих воздух бальзамическим благоуханием, шорохом нарождающейся листвы, не слышал всего того, что возвращает Священное писание, книгу кочевой жизни и безбрежных просторов, к ее изначальной прелести и великолепию.
Каким уничтожающим презрением клеймит проповедник, не называя ее. Общину дам-евангелисток и прочие подобные учреждения! Он объявляет их наростами на христианском древе, паразитами, которые снедают и душат его! Чтобы древо сохранило свои соки и мощь, надо начисто обрубить эти наросты, и он, престарелый священник, рубит, он со страшной силой нападает на публичные исповеди, мистические и экстатические представления секты Айсса-уа, [74] не менее нелепые, но еще более неистовые, чем выходки «Армии спасения», усеявшей Париж огромными плакатами, расставившей по нашим тротуарам одетых в брюки-гольф девушек, которые раздают листовки, ратующие за Христа.
74
Айсса-уа — мусульманская секта, возникшая в конце XVI века и распространенная в Северной Африке; сектанты доводят себя до исступления бешеными танцами и прыжками.
И вдруг, сделав широкий, величественный жест, как бы стремясь выйти за пределы кафедры и самого храма, преодолеть каменные своды и завесу облаков, он восклицает:
— Боже всеблагий! Боже милосердный, праведный, любвеобильный, пастырь человеков и небесных светил, посмотри, как искажают они божественный твой облик! Хотя в своей проповеди с высоты горы ты осудил и проклял лжепророков и торговцев чудесами, они в своей гордыне продолжают именем твоим творить злодеяния. Их ложь окутывает, как марево, свет твоего учения. Вот почему твой старый служитель, обремененный годами и уже отошедший в тень, где подобает сосредоточиться и молчать, сегодня вновь поднялся на кафедру, дабы изобличить эти злодеяния перед христианской совестью и вновь повторить твое проклятие: «Я никогда не знал вас; отойдите от меня, делающие беззаконие».
Слова пастора раздаются в напряженной, сосредоточенной тишине, которая в молитвенном собрании выражает то же, что в другом месте выражают аплодисменты. Всюду влажные взоры, прерывистое дыхание, а там, на хорах, в уголке, закрыв лицо руками, рыдает несчастная мать. На этот раз это слезы умиротворяющие, они # без горечи, они не жгут. Теперь она отомщена, теперь ее не будет мучить мысль, что бог, может быть, на стороне этих злых людей. Нет, нет, праведный бог за нее, он негодует, он повелевает. Элине придется послушаться его и вернуться к матери.
И вот декан, спустившись с кафедры, стоит возле длинного стола, где расставлены чаши с вином и четыре корзинки, полные хлеба. Но, произнося
прекрасные и простые слова, предшествующие принятию святых тайн: «Внемлите, братья, тому, как господь наш Иисус Христос установил таинство причащения…», — пастор содрогается: оы замечает, что жена банкира по-прежнему неподвижно сидит на скамье. Что ей здесь надо, гордячке, после всего, что она только что услышала? Почему она не ушла вместе со всеми, когда пастор благословил молящихся и предложил тем, кто не причащается, идти с миром? Неужели у нее достанет дерзости?.. Нарочно для нее подчеркивая слова литургии, он особенно громко произносит:— «Пусть каждый проверит себя, прежде чем испить от этого вина и вкусить от этого хлеба, ибо кто недостоин вкусить и испить, тот вкусит и изопьет свое осуждение…»
Она не шелохнулась. Среди длинной вереницы голов, тянущейся до самого входа, Оссандон видит только эту голову, этот загадочный взгляд светлых глаз, настойчиво обращенный на него. В соответствии с литургическим чином он во второй раз медленно, торжественно возглашает:
— «Если есть среди вас такие, которые не прониклись раскаянием и не готовы исправить зло, причиненное ближним, объявляю им, что они должны удалиться от этой трапезы, дабы не осквернить ее».
Все собравшиеся здесь христиане уверены в себе; ни один не дрогнул и не нарушил чинной неподвижности толпы, застывшей в ожидании. Тогда пастор торжественно говорит:
— «Теперь, братья, подходите к трапезе Спасителя».
При могучих, широких звуках органа первые ряды приходят в движение, отделяются от остальных и полукругом становятся около стола. Никакой иерархии — слуга стоит рядом с хозяином, скромные шляпки гувернанток мелькают среди пышных аристократических уборов. Величественное и суровое зрелище, соответствующее голым стенам храма, хлебы, сложенные в корзины, — вся эта простота гораздо ближе к христианской церкви первых веков, чем католические пиршества, которые развертываются на скатертях с вышитыми на них символами.
После краткой мысленной молитвы пастор поднимает голову и видит около себя, справа, г-жу Отман. Ее первую он должен причастить, а между тем ее сжатые губы и бледность ее надменного лица достаточно красноречиво говорят о том, что, подойдя сюда, она не раскаялась, что она бунтует и бросает вызов тому, кто не побоялся всенародно обличить ее. Оссандон тоже очень бледен. Он надломил хлеб и держит его над корзиной, а в это время звуки затихающего органа удаляются, словно волны в час отлива, и дают возможность ясно расслышать священные слова, которые он произносит шепотом:
— «Хлеб, который я надламываю, есть истинное тело господа нашего Иисуса Христа…»
К пастору протягивается чуть дрожащая, тонкая рука без перчатки. Как бы не замечая подошедшую и не взглянув на нее, он тихо-тихо, не шелохнувшись, спрашивает:
— Где Лина?
Молчание.
— Где Лина?.. — повторяет он свой вопрос.
— Не знаю… Господь призвал ее…
Тогда он резко бросает ей:
— Отойдите… Вы не достойны… За трапезой господней вам ничего не уготовано…
Все слышали это восклицание, все поняли его жест. Корзина переходит из рук в руки вокруг стола, а Жанна Отман, слегка растерянная, но гордая и непоколебимая перед лицом этого оскорбления, скользит между рядами и исчезает. И она, конечно, далеко не так удручена, как сам пастор, потрясенный небывалым волнением. У старца едва достает сил поднять дрожащими руками чашу, а по окончании таинства, когда со стола уже убрано священное яство, он произносит благодарственную молитву с трудом, прерывающимся голосом, и, давая благословение, его старые руки трепещут.
Обычно после богослужения ризница наполняется друзьями пастора — молодыми людьми, готовящимися к принятию первого причастия, всеми, кто хочет выразить проповеднику свой восторг. Но сегодня в просторном помещении, украшенном портретами и бюстами великих реформаторов церкви, Оссандон одинок. Пробираясь сквозь толпу, он не мог не заметить смущение и укоризну, написанные на всех лицах, и это придавало его одиночеству вполне определенный смысл. Отказ в причастии — дело чрезвычайно важное. Он злоупотребил своим пасторским правом, и такое превышение власти обойдется ему очень дорого. Несколько лет назад, в Лионе, это повлекло за собою закрытие церкви, а пастор был лишен сана… С грустью вспоминая этот случай, декан смотрит на старинную наивную гравюру, висящую на стене ризницы. Художник изобразил пастора в пустыне во времена гонений; вот большая коленопреклоненная толпа — горожане, крестьяне, дети, старики, а сам пастор, в черной мантии, стоит в маленькой крытой тележке, а в глубине ее виднеется стража.