Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Он чертыхнулся.

Сумерки все плотнее заполняли комнату. Клякса перестала блестеть.

«Вот что, батенька, вы слишком переработали и устали, — думал Чехов, пощипывая бородку и морщась. — И вообще ваш идеал — быть праздным и по вечерам обольщать пухлых, полных девушек».

От таких своих размышлений ему самому вдруг стало смешно. Так и не зажигая огня, встал, оделся и вышел в зябкие сумерки. В сумерки первых дней зимы всегда почему-то особенно зябко.

— В вас нет радости. Вы не знаете, что такое — радость. Вы только делаете вид, что вам весело, — сказала однажды ему женщина, которая любила

его. Она плакала. Как все, кто любит, она понимала его больше, чем другие.

— Вы все время зритель. Вы не живете. За вашими шутками грусть и отчужденность. Вы только в работе и смотрите на все как-то издали, — сказала она в другой раз.

А он ответил ей шутливой невпопад чепухой:

— Знаете, я хочу лета, и если не будет лета, то я скотина…

Тогда стояла зима, с голодом. И холера ожидалась…

Вернувшись к себе, Чехов, подкидывая в печку березовые поленья и грея возле огня руки, начал думать над новым рассказом. Хотя «Чайка» была закончена, но ее настроение все еще жило в душе. Опять писать… И все нет покоя от самого себя, от своих сомнений, неуверенности.

Ночное одиночество, мерное хождение из угла в угол по крохотной комнате, бессонница, боль в виске. И мысль: когда я, прозевавши свою молодость и здоровье, захочу жить по-человечески, и когда мне не удастся это, то у меня будет оправдание — я старик. Впрочем, все это глупо…

В ту же ночь он начал новый рассказ, который сперва назвал «Моя невеста». Но начал как-то странно — с конца.

Он написал: «В минуты, когда меня томит одиночество и мне грустно, я вспоминаю смутно, и мало-помалу мне начинает почему-то казаться, что обо мне тоже вспоминают, меня ждут и что мы встретимся…

Мисюсь, где ты?»

А на этажерке лежала рукопись «Чайки». С кляксой на списке действующих лиц.

2

Спустя год в Петербурге в Александрийском театре давали премьеру.

Опять была осень.

Перед спектаклем Чехов поехал в «Англетер». Там ждала женщина, с нее он написал Заречную. Они давно не виделись. Она похудела за это время, но по-прежнему блистала свежестью и красотой.

— Вы отчего-то желтый, как малаец, — такими словами она встретила его, спокойно протягивая горячую маленькую руку.

— Холодно все, скверно… И безденежно… — ответил он. — А вы похудели, и глаза стали больше, и…

— Хотите вина?

— Не пью и не курю… Скучный, знаете, как постные щи…

Она вдруг рассмеялась, прошла по номеру, шелестя шелком платья, остановилась возле окна и откинула штору.

— Вы опять в мерехлюндии? — спросил он и кашлянул.

Она не ответила. Слышно было, как ругаются в коридоре горничные. Он тоже поднялся. И тогда она сказала — глухо, из-за шторы, глядя на тяжелую, но зыбкую в тумане махину Исаакиевского собора:

— Я буду бесконечно счастлива, когда, наконец, ко всему этому и к вам смогу относиться вполне равнодушно.

— Не надо, — сказал он. — Не надо.

— Идите, Антон Павлович… Мне хочется сейчас, чтобы «Чайка» провалилась. Простите мне… Я не знаю, что говорю.

— «Чайка» провалится, — сказал он. — Я давно знаю это. И больше смерти боюсь этого. Из-за вас. И из-за себя… Ваша ложа в бенуаре. Игнатия не будет, жены его тоже. Прощайте.

И вышел, забыв пошутить.

Он испытывал

предчувствие беды. События уже не подчинялись его воле. Ветер трепал на заборах и тумбах афиши «Чайки». Она вырвалась из рук, и его судьба зависела теперь от других людей — актеров и публики.

В театре он побродил по фойе, прислушиваясь к разговорам публики. Два каких-то уже пожилых человека горячо убеждали друг друга в том, что среди интеллигентов люди больше всего страдают от невесток, а в простом народе — от свекровей… Антон Павлович записал это в записную книжку, а потом нарисовал на той же страничке толстого кота с высунутым языком. Вокруг часто произносили имя артистки Левкеевой — «тетя Лиза». Она в «Чайке» не выступала, но пьеса давалась в ее бенефис, — и только поэтому на кассах висели аншлаги, — Левкеева была самой любимой комической актрисой театра.

Старательно избегая встреч с литературными знакомыми, Чехов пошел за кулисы. Внешне, как всегда, спокойный, он шутил с Варламовым и сказал Вере Федоровне, что специально сегодня постригся и теперь похож на Аполлона… Комиссаржевская улыбнулась, но была встревожена и смотрела на него с состраданием.

— Публика самая бенефисная, — шепнула она. — Все ждут смешного и развлекательного… Мне боязно, Антон Павлович, дорогой…

Уже в конце первого акта Чехов скрылся в комнатку режиссера и ходил там, прислушиваясь к крикам из зрительного зала. «Чайка» проваливалась.

Рывком отворив дверь, ворвался тучный, взмокший Варламов. Сразу слышнее стал гогот и раздраженные голоса.

— Притворите дверь, — попросил Чехов. — Боже мой, что происходит, господа? Неужели я так безобразно написал?

Варламов порывисто вздохнул и перекрестился:

— Ну как вам не грех, Антон Павлович?!

Чехов взял со стола «Петербургские ведомости»: «Высочайший Указ… Железная дорога через Маньчжурию… Уменьшение народонаселения во Франции…»

— Я давно, знаете, заметил, что французам надоели голые девки, — пытаясь улыбнуться, сказал он и кивнул на газету.

— Что? — переспросил Варламов. — Что? Господь с вами! Какие девки?

Чехов отвернулся.

Он ушел из театра в начале третьего действия, в накинутом кое-как пальто, с шапкой в руках, зонтом под мышкой, забыв надеть галоши. Лицо горело, и было такое чувство, будто кто-то ударил его по щеке жирной, грязной рукой.

Выйдя из театрального подъезда, он остановился под сводами бокового портика и здесь застегнул пальто, поднял воротник и глубоко засунул руки в карманы.

После истерической суеты кулис, слез Комиссаржевской, сопения Варламова вечер на улицах казался тихим и спокойным, несмотря на резкие порывы ветра в портике. Все вокруг было сырым и липким от этой сырости. Из водосточных труб слышался унылый плеск и бульканье. Тьма уже закутала осенний Петербург. На черные мостовые, сгорбленные спины извозчиков падал синий снег. И сразу таял. На Невском перезванивались конки.

От боли в груди, от омерзения Чехов застонал — вслух, сквозь зубы. Так он стонал второй раз в жизни. Первый раз — на Сахалине, когда увидел, как секли пожилого каторжника за растрату казенного платья. Увидел, как под розгами судорожно подергивается спина человека, и вот так же застонал, закрыл лицо руками и шел, сам не зная куда, — лишь бы не видеть вокруг людей…

Поделиться с друзьями: