Том 7. Эхо
Шрифт:
— Слушай, — спросил я. — У нас говорят, что ты здесь получаешь пенсию как ветеран Отечественной войны в советских инвалютных рублях.
— Чушь. Какая пенсия? Скажи, что там у нас творится с водкой? Вовсе купить нельзя? И это правда, что она подорожала в два раза?
— Ну, тут надо целую лекцию читать, — сказал я. — Особенно если будем пить одно пиво.
— Другое не могу. Возраст. С перепоя так плохо, что… Это только здешние Шираки заглотят поутру таблетку аспирина — и никаких синдромов. У них даже утреннего трясуна не бывает…
— Это правда, что последней каплей, которая переполнила твою чашу, был кумачовый плакат над Крещатиком: «Выше роль женщины в сельском хозяйстве хохлацкой республики!»? Говорят, ты увидел этот плакат и заявил, что лучше помереть от тоски по родине, нежели от злобы на родных просторах?
— Вот только теперь я тебя окончательно
— Не картавость, а мягкое «эль», — сказал я. — Помнишь, как в Ленинграде, в ресторане «Восточный» — теперь его отчего-то в «Садко» переименовали — заставлял меня произнести «отоларинголог»?
— Я тогда «Киру Георгиевну» писал. Тому двадцать семь лет прошло. Кира Георгиевна в детстве «эр» не произносила и от «отоларинголога» впадала в транс.
— Я и сегодня эту абракадабру произнести не могу, — сказал я. Мы шарахнули по первой кружке французского — без всякой водяной примеси — пива, закурили — я «Космос», Виктор Платонович свой неизменный «Голуаз», самые крепкие и дешевые французские сигареты, с этаким черным табаком.
— Расскажи-ка про «Новороссийск», — попросил Некрасов. — Как он потонул? По пьянке, конечно, они столкнулись?
— Какой «Новороссийск»? — не понял я. — Какая пьянка?
— Прости, я спутал. «Нахимов». Здесь писали, что на обоих судах все были пьяные. Они столкнулись на подходе к Новороссийску.
— Ты с ума спятил! На мостике пьяных не бывает, а уж на выходе и подходе к порту…
— Ты сам моряк — вот и защищаешь своих.
— Не неси бред. К новороссийской беде водка никакого отношения не имеет.
— Слушай, мы же договорились говорить правду. Объясни тогда, как они на ровном месте… Это же такое горе!
— Слушай, мне надо часа два, чтобы тебе что-то объяснить, и судебного разбирательства еще не было, я сам толком ничего не понимаю.
— А все-таки они были пьяные. А ты врешь по принципу: моя хата с краю и окна в другую сторону.
Ну что ты будешь с ним делать?!
— Слушай, я был в рейсе, когда все это случилось. А когда в рейсе получаешь известие о катастрофе, то переживаешь особенно сильно. Точно могу тебе одно сказать: никогда мы не получали таких архидурацких радиограмм от министра, как тогда. Вот это действительно факт, а не реклама.
— Ты все еще плаваешь?
— Эту навигацию отплавал опять в Арктике: Мурманск — Диксон — Тикси — Колыма — Певек — Колыма — Игарка. Два месяца как вернулся.
— Господи, как я тебе завидую! — вырвалось у него. — Два месяца назад был на Колыме?!
Он не только завидовал, он ко мне «проникся». Спросил, конечно, причину моего появления в Париже. Я объяснил, что обследую разных жен Пикассо.
— Кажись, они не отличались выдающимися умственными достоинствами, — заметил Некрасов. — А ежели грубее, Толстого перефразирую: «Господа, как я понял, все жены Пикассо были достаточно глупы для того, чтобы их любил гений». Хотя каждая соответствует его «периоду», а это не фунт изюму… Ладно, слушай, как теперь с водкой там, на Севере, на Колыме?
— «А там, на Севере, в Париже…» Сухой закон по всей трассе Великого морского пути. Только в Дудинке по каким-то талонам спиртное продают. Мне лично за три месяца перепало два раза.
— И как же там люди живут?
— Плохо, Вика, очень плохо. Выжрали всю дрянь. Про одеколон, конечно, и не говорю. Это на уровне здешнего «Наполеона». У пограничных солдат сапожную ваксу изъяли. Ее каким-то образом тоже научились употреблять.
— Это ты серьезно?
— Мы же договорились, что будем правду.
— А как там со жратвой?
— Ужасно. Сухое молоко выдают детям по специальным спискам. Сменим-ка пластинку. Ты же не из тех, кто сует пальцы в рану? Или уже из них?
— Нет, не из них. Но что будет дальше?.. Нет, не спрашиваю. Вряд ли что-нибудь радостное. А плохое всегда успеваешь узнать.
— Правильно. Тыкать пальцами в рану имеют право только те, кому эти раны принадлежат. Слушай стихи. Это про «Нахимова».
Когда чей-то борт Пробивает чужими форштевнями, Иль штормом суденышко Бросит на скалы, на мель, А люди за бортом Кричат голосами пещерными, Такими, что, может быть, Сам Посейдон онемел, То с берега сразу Прибудут эксперты ученые, Смешавши подобьем коктейля И правду, и ложь, И в черных машинах Осенней дорогою черною Моих капитанов Конвой повезет на правеж. Сидят прокуроры и Морщат мучительно лобики, И в белую пену бумаг Окунают персты, В глазницах у них Не зрачки, а железные гробики, А жены у них, Словно Доски почета, чисты. Их бьют, капитанов, Железными, ясными фактами, Распяв на кресте Штормовых, непредвиденных драм, Не зная: сердца капитанов Пробиты инфарктами, Хоть их не фиксируют Перышки кардиограмм. А чайки противно скрипят, Будто в шлюпках уключины, Прибрежный маяк Почему-то надолго погас, А годы морские Винтами сквозь сердце прокручены, И в каждую дырку Заложен тяжелый фугас. На мостике стойте, Шутите с командою бодренько, Но помня в прогулке От бака до самой кормы, Что каждый моряк Для жены заместитель любовника По части валюты, По части жратвы и «фирмы». Теперь вы рабы Распорядка известного, четкого, Где «попки» на вышках, Солдат, автомат на ремне… О дай же вам, Господи, В лагере срока короткого, И дай же вам, Боже, Погибших не видеть во сне…— Это твои?
— Нет. Есть такой поэт Ян Вассерман, судовой врач, альпинист, дальневосточник, плавал на «рыбаках», из вечных правдоискателей.
— Это напечатано?
— В письме ко мне.
— А теперь будет напечатано?
— Не думаю.
— Какие-нибудь еще его стихи помнишь?
— Пожалуйста. Это еще семьдесят девятый год. «Залив Креста». Есть такой залив на самом дальнем краю русской земли. А эпиграф из меня: «Соловки — это запах тления и разрушения».
Есть на краю земли Залив Креста, Там грязный снег стреляет в щеки колко, Но голубая ледяная корка Над тем заливом девственно-чиста. Поселок там, как почерневший труп, Где ребрами — обугленные рейки, И вылезает серый дым из труб, Как вата из дырявой телогрейки. Там лагерь был. Войди и посмотри: Сторожевые вышки, как бояре. Сутулятся, как батраки, бараки, С засовами снаружи — не внутри. Продутая земля под цвет халвы, Есть одинокий дуб и восемь кладбищ, И словно сотни ровных серых клавиш — В одном ряду могильные холмы. Чьи здесь зарыты мысли и слова? Кто мертвых помянет хотя б молитвой? Облезлая дощечка над могилкой, И надпись на дощечке: «Эм дробь Два…»— Это напечатано?
— Еще нет.
— А будут?
— Теперь будут. Обязательно.
— Значит, не все можно?
— Значит, не все.
— Это правда, что по телевидению показывали моих «Солдат»?
— Слухи были, но точно я не знаю, ибо сам не видел. А покажут обязательно. И «Окопы» переиздадут — как пить дать. И скоро. Все мы из твоих окопов вылезли, как классические предки из шинели.
Он заплакал и не стал скрывать слезу.