Том 7. Мы и они
Шрифт:
Есть задатки «писателя» и в угрюмом, скучном, часто срывающемся Бунине. Его «Ночной разговор» в «Сборнике писателей» – хорошая, полная своеобразного отчаяния «мужицкая» вещь; зато в «Знании» («Захар Воробьев») Бунин точно не Бунин, а полу-Шмелев, полу-Гусев.
Мог бы я, пожалуй, назвать и еще несколько имен «писателей» в море нашей юной, прекрасной «литературы»; но приведенные примеры достаточно поясняют мою мысль. И повторяю: рождение у нас литературы, ее рост, подъем, ее развитие, несмотря на общее отсутствие «писателей», творчества личного, – явление глубоко отрадное. Пусть будет так пока. Пусть литераторы скромно послужат на благо общее. Это лучше: ведь «личность», – писательская, всякая, – может быть и страшной вещью. Особенно у нас, в России, при русских наших свойствах, при русских наших условиях. Недавно один умный англичанин сказал, что в России, благодаря отсутствию жизни и, стало быть, чувств общественных, до
Этот уродливый, – очень страшный! – «перерост» личности можно наблюдать только в России. У нас есть и большой писатель, последняя книга которого – потрясающий по яркости пример; показатель полного перерождения души, как следствие безмерно, без границ развившегося чувства личности, самости, единственности. Это не менее безобразно и страшно, чем переразвитие чувства общественного, умаление личности, знаменитая герцеиовская «икра». Не менее, – а, пожалуй, и более.
Я говорю о писателе В. Розанове и о книге его «Уединенное».
С первых же строк этой напечатанной книги вас охватывает страх. И не приятный страх, а смешанный с отвращением. Еще не разобрался, еще не понял, что же, собственно, тут ужасного? а первый, глубоко внутренний голос уже твердит: «Нельзя! нельзя! не должно этой книге быть!» Против ее существования, против того, что она была сдана в типографию, набрана, вышла черным по белому, и цена обозначена – 1 р. 50 к., – против всего этого кричит мое естественное человечество и даже оскорбленная «личность».
Розанов – писатель громадного, почти гениального дарования. С этим все согласны. Но все также видят, видели, в писаниях его, в облике его, странно-отвратительные черты. Пытались называть его аморалистом; но вряд ли это верно; не точно и узко во всяком случае. Да и какой аморализм не прощается большому таланту? Между тем в Розанове было что-то непростимое, неприемлемое равно для всех, и моралистов, и не моралистов. Непростимое, – а как будто и не вина. Загадка какая-то.
Ключ к загадке дает «Уединенное». Это – заметки, краткие попутные мысли, записанные на клочках, старых конвертах, полях непрочитанной книги, даже на подошве купальной туфли. Это – то, что мы, каждый из нас, если думает – не записывает, а если и запишет, по привычке к перу, то или разорвет, или, сам страшась перечесть, – запрячет подальше, навсегда. Розанов это отдал в набор, и стоить оно – 1 р. 50 к.!
Как, почему он это сделал? Как он мог? Да очень просто. Вот его тайна:
«Воображают, что я „подделываюсь“ к начальству. Между тем как странная черта моей психологии заключается в таком сильном ощущении пустоты около себя, – пустоты, безмолвия и небытия вокруг и везде, – что я едва знаю, едва верю, едва допускаю, что мне „современничают“ другие люди. Это кажется невозможным и нелепым…» («Уединенное», стр. 215. Курс, подлинника).
Другие цитаты, сколько бы мы их ни приводили, не скажут больше. Но вот страница 292: «Общественность, кричат везде, – „возникновение в литературе общественного элемента“, „пробуждение общественного интереса“. Может быть я ничего не понимаю: но когда я встречаю человека с „общественным интересом“, то не то чтобы скучаю, не то чтобы враждую с ним: но просто умираю около него. „Весь смокнул“ и растворился: ни ума, ни воли, ни слова, ни души. Умер…» Стр. 236: «Что ты все думаешь о себе. Ты бы подумал о людях. – Не хочется». (Это вся страница целиком.) Стр. 272: «Почему я так сержусь на радикалов? Сам не знаю. Люблю ли я консерваторов? Нет. Что со мною? Не знаю. В каком-то недоумении». Стр. 185: «Идея „закона“, как и „долга“, никогда даже на ум мне не приходила. Только читал в словарях на букву Д. Но не знал, что это, и никогда не интересовался… Удивительно, как я уделывался с ложью. Она никогда не мучила меня… Глубочайшая моя субъективность (пафос субъективности) сделала то, что я точно всю жизнь прожил за занавескою, не снимаемою, не раздираемою… Там, с собою, был правдив… А что говорил „по сю сторону занавески“, – до правды этого никому дела нет»…
Но довольно; к тому же все выраженное последними цитатами – лишь «следствие» первой, первого положения: есм я один. Больше никого нет. Когда человек один, совершенно и навсегда один, то не естественно ли упраздняется для него и мораль, и все что хотите? Может ли и быть иначе? «Я еще не такой подлец, чтобы думать о морали…» И в другом месте: «Я даже не знаю, пишется ли „нравственность“ через ъ или через е». Так, но где же вина Розанова? И неужели в простом «аморализме» все дело?
Нет, если кто в чем
виноват, то не Розанов, а виноваты все, подходящие к Розанову с общечеловеческими требованиями. Никаких к нему требований предъявлять нельзя. Общество требует исполнение известных условий от своего члена. А Розанов – не член человеческого общества, и оно должно быть по отношению к нему только экском-муникативно. Естественное положение – не быть в круге «не себе подобных». Болезненно-уродливое переразвитие «самости», – личности, – лишает человека его человеческих свойств и, в конце концов, как это ни странно, – лишает его той же «личности». В безмерности соприкасаются концы: и переродившаяся личность Розанова уже тонет, исчезает в стихийности.Кого же упрекать? Кому говорить? Да и кого жалеть? Можно только наблюдать, как интереснейшее явление, не возмущаясь, не оскорбляясь по человечеству нисколько. Уже потому не оскорбляясь, что Розанов, может быть… и не человек. Высоко даровитый писатель, замечательнейшее существо, поразительное явление – по не человек. Кто же он? Паук? Или яркая золотая бабочка? И то, и другое. Как бабочка или паук, что бы они ни делали, как бы себя ни «вели», не могут быть ни циниками, ни лжецами, ни предателями, – так и Розанов. Как они, он всегда целомудрен, верен и правдив. Мы же, люди, ему не судьи. Это надо помнить прежде всего.
И пусть его накажет Тот…Или наградит. Мы тут опять ничего не знаем. По человечеству – не судим, а по Божьему – не знаем.
Розанов написал («на обороте транспаранта». «Уединенное» – стр. 132): «Я не нужен: ни в чем я так не уверен, как в том, что я не нужен».
Здесь есть человеческое прозрение. После многих откровенных до цинизма («цинизм» – с нашей, обычной точки зрения) слов о своей «удивительности», о своей высоте, – такое же откровенное признание своей «ненужности». И опять он прав. Конечно, не «нужен» никому, – ведь никто ему не нужен. В предисловии он так прямо и отправляет своего читателя: «К черту»… Разрешая и ему отправить автора: «К черту!» Какая же у нас может быть «нужда» в Розанове? Но это все опять по человечеству. Розанов не может быть нужен мне, как человек. Но как явление – другое дело. Наблюдая объективно, со стороны, мы должны признать, что это явление имеет большую ценность. Оно не забудется, оно послужит каждому, кто сумеет правильно подойти к нему и правильно его воспринять.
Явление – «Розанов» – также громадно, как и вопросы, в одинокой глубине которых он дышит: пол, Бог, смерть. Он живет в них для себя, для себя одного; и все кончает, все покрывает слово последнее: Смерть. «Я говорил о браке, браке, браке… а ко мне все шла смерть, смерть, смерть» (стр. 261).
Нет, не поймет никакой умный англичанин или другой европеец глубины и ужаса этого «явления». Но хоть бы мы поняли.
Конечно, все, что я сказал о Розанове, – не только не исчерпывающе, по даже и не вполне точно, ибо я дал схему, а жизнь полна живых противоречий, смешений. Но схема верна. И верно то, что «перерост» личности, последняя точка последнего индивидуализма – гибель человека, гибель и личности. Есть времена истории (наша история как раз переживает такое время) – когда уклон к индивидуализму крайнему особенно пагубен. Как же не радоваться, что в литературе нашей, – в одном из глубоких проявлений жизни, – царствует сейчас общность, идет общее развитие? Да пусть себе пока нет ярких писательских личностей, пусть пишут все одинаково – и хорошо, пусть творят «литературу». Нет сейчас «писателей» – будут потом. Была бы литература. Была бы чаша – а уж Бог пошлет свою росу.
Беллетристические воды*
Литературное однообразие огорчает и лишает сил. Чувствуешь, что и сам должен быть однообразен, если хочешь оставаться правдивым. Читаю одну книгу за другой, и все кажется, что перечитываю. Волей-неволей и писать приходится то, что уже писал. Какая была бы радость встретить свежую мысль, молодое слово. Но не встречаешь. И поднимается порою несправедливая, огульная ненависть к «современной литературе». Боже мой! Да не хочу я писать о всех этих Ковалевских, Розовых, Брусяниных, – но и об Арцыбашевых, Куприных, Горьких тоже не хочу. Начинает казаться, что самый гениальный роман Арцыбашева (если б и был такой) не стоит единого вздоха человеческого. Пропади она пропадом, «литература».
Это, конечно, мгновенное «настроение», по жаль, что современные книги могут порождать такие настроения.
Всего проще и благоразумнее делать то, что делают сейчас «беллетристические» критики во всех толстых и нетолстых журналах: берут десять книжек и пишут десять рецензий, не заботясь о разнообразии, – напротив: сначала о содержании, затем о языке и стиле, а в конце несколько готовых фраз или поощрительных, или снисходительных, или осудительных. Этим убивается три зайца: 1) журнал дал отклик;