Том 7. Мы и они
Шрифт:
Большинство рассказов Пришвина не имеет никакого содержания. А когда и есть содержание, то оно, по существу дела, ничего не меняет. Ибо это не содержание, а опять художественное сцепление образов. Как они, образы, сцепились, вышло ли «содержание», или не вышло – художник не знает. Да и не все ли равно?
Рассказ Пришвина «Никон Староколенный» (последний сборник «Шиповника») – как будто с «содержанием». И даже с таким, какого захочет читатель. Г. Иванов-Разумник написал «о Никоне Староколенном» громадную статью в «Заветах» (да не одну – две, кажется), все время указывал на глубокое, определенное содержание и смысл рассказа, взял для помощи А. Ремизова, с которым сравнивал Пришвина; и если объяснения вышли, при всей патетичности, довольно спутанными и неубедительными, то это уже вина критика, это зависит от его способностей: сам-то для себя г. Иванов-Разумник увидел же в рассказе
Неспорно одно: рассказ по-современному хорошо написан (случаются провалы, но они не важны), есть воздух и краски, есть художественная сцепка видимого. Кому этого довольно, пусть радуется и желает, чтобы побольше писал Пришвин, побольше нарождалось таких талантливых, таких русских Пришвиных.
Может быть, и действительно довольно? Может быть, «искусство для искусства». И не очень-то, в конце концов, нужны любовь, ненависть, воля, действительность, личность? «Личность», – которая при том еще в постоянном неравновесии, движении, тянет за собой понятие «коллектива», вступает с ним в борьбу, опять отрывается от него… Вечная история, вечное круговращение!
Спокойнее, конечно, было бы отказаться натвердо от «Личности», обрести красивое «Что-то» и проходить по жизни, как наши Пришвины по литературе, легконогими и ясными странниками, с глазами вместо сердца. Один «проклятый вопрос» (а возможно и не один) был бы устранен.
Спокойнее, а между тем – не удается; спокойствие нас не пленяет. Настолько не хотим мы этой безличной легконогости, не примиряемся с ней, где бы и в чем бы она ни проявлялась, что и самые лучшие «описатели» нас не удовлетворяют вполне, и Пришвина жалко, хоть он будь еще во сто раз художественнее. Более того, сами «описатели» перестали себя удовлетворять.
Около литературы, среди описательства, народилось явление, крошечное по размерам, бессильное, но характерное и очень подчеркивающее, поясняющее мои соображения об индивидуализме. Вне этих соображений оно нелепость – и я его долго не мог понять.
Говорю о кружке русских «эгофутуристов». О них, вопреки их собственному мнению, решительно никто не знает, а потому сразу поясню: это просто несколько молодых людей, которые пытались занять по отношению к современной литературе позицию, которую когда-то заняли «декаденты». Так же принялись они выдумывать «новые слова», точь-в-точь с тем же задором и той же напускной самоуверенностью. Все то же, только помельче: «декаденты» повели себя от Фета, а нынешние – от Фофанова, т. е. от фетовского… племянника, что ли. Вот эта «старость» нового особенно и удивляла меня. Вскоре выяснилось, что из этих молодых людей только один более или менее способен к стихосложению (да и тот не так уж молод, лет за тридцать); кружок несколько распался, брошюрки перестали выходить. Оставшийся более талантливый поэт решил печатать свои произведения отдельно, а потом он, конечно, появится и на страницах самых «обыкновенных» журналов (кажется, даже появился); талантливость его – именно обыкновенный «модерн», если вычесть некоторые претенциозные провинциализ-мы, стесать уголки.
Любопытна не степень талантливости этого единственного «поэта» из эгофутуристов, и не то, что другие оказались бездарными, и не задор знакомо-декадентский, – нет, знаменательна их беспомощная, глупенькая, но инстинктивно верная «программа»; любопытно, что они, подражатели и роковым образом «описатели», закричали вдруг об «ego», об утерянном «Я». Бессильно закричали, не с того конца, и показалось, что они открывают Америку; однако по существу-то вышло кстати, потому что Америку открытую мы незаметно утеряли.
Стихи единого талантливого эгофутуриста – чистейшее «описательство». Несмотря на все самозаявлеиия, только описательство, «ego» в них и не ночевало; тем трогательнее верный инстинкт, влекущий в верную сторону, трогательно и свято покушение на личность, – пусть с негодными средствами. Объявилось желание найти «себя»; сказалось открыто, что современная литература потеряла или теряет «Я»; в ней тонет писатель, тонет человек.
Невольно, рядом с талантливым описателем эгофутуристом мне вспоминается другой поэт – декадент чистейшей воды В. Бестужев. Он выступил со всеми декадентами в 90-х годах, очень юным, но потом сразу исчез из литературы, ушел куда-то в жизненное уединение, где пребывал вплоть до самого последнего времени. Уединение не убило его таланта, но сохранило от литературных веяний, консервировало, и вот, когда вновь он появился среди нас со своими однообразными, широкими и сильными стихами, со своей книжкой «Возвращение», – мы
ясно увидели знакомый лик настоящего поэта-индивидуалиста, одинокого до отвлеченности, до отчаянья, но с несомненно существующим «Я». Бестужев остался на той ступени, на которой говорят: «есть Я» или «есть только Я»… Но это не описатель, видящий «Что-то». У Бестужева нет глаз, – нет их для внешнего «Что-то», – но мы слышим, как бьется его сердце: . . . . . . . . . . …Вы думаете, я не ведал, Что значит стыд, что значит стыд Всех поражений, всех обид, Когда спешишь один к победам? Вы думаете, я не знал, Что Он зовет к себе любовью. Что связывает души кровью, Что кровью сам себя связал? Все это знал я, люди, знал! Но вот упало, все упало, Теперь я в двери постучал, Теперь мне сердца не достало… . . . . . . . . . . Теперь мечта в крови зовет, А мир лежит один в тумане… Откройте! Кто печаль возьмет? Кто душу буйную притянет?Обернемся сразу к другому поэту, который «говорит, что надо говорить» о себе:
Я в комфортабельной карете на эллипсических рессорах Люблю заехать в златополдень на чашку чая в женоклуб. Я повсеградно оэкранен! Я повсесердно утвержден! Я прогремел на всю Россию, Как оскандаленный герой!..и т. д.
И «новые», то веселые и удачные, то до жалости «придуманные» слова (грезер и грезерка, напр.), все – описательные, все – для показывания «Чего-то», своего же «лика» лица, этого «начала, универсально нужного миру» (В. Розанов), – у эгофутуриста пет как нет. Бестужев куда-то бежит, воет, орет, ненавидит, любит, вихрем крутится вокруг единого центра – себя, а эгофутурист роковым образом описывает «эллипсические рессоры» и «качалки грезерки».
И все-таки говорит об «эго», настаивает на «эго», чутьем каким-то об «эго» забеспокоился. Темным беспокойством своим он отличается и от Пришвина, где все ясно, как в ясном озере, покорно отражающем и тучи, и солнце.
С чисто художественной точки зрения я сейчас не сужу ни одного из упоминаемых писателей, я почти беру их, как символы. Не сравниваю и таланты двух поэтов. Я лишь указываю, где они стоят, на каких ступенях лестницы индивидуализма. Декадент Бестужев – утверждение одинокой личности (есть только Я); Пришвин – нет меня, есть «Что-то», но хотел бы, чтоб было «Я».
Уравновешеннее, спокойнее, безнадежнее и художественнее из трех, пожалуй, Пришвин. Эгофутурист, вероятно, тоже останется на месте, но это не важно: слепой инстинкт вереи и отличает поэта от Пришвина. Что касается Бестужева – его ступенька самая узенькая и неустойчивая. Куда – с нее? Неужели нет иного шага, как туда, в безличную и бессердечную ясность, в зоркость, в «описательство»? А там, спохватившись, составлять, как «грезер», детские программы об эгоизме, словесно ловить пропавшее «ego». Нет, верится, что эта последняя ступенька (если ступенька – не срыв) не обязательна. Раскачнулся маятник далеко – «есть только Я!» – пусть уж летит прямо в другую сторону, не в пустоту, не во «Что-то», а в противоположное мировое начало, равноценное; от утверждения Личности – к утверждению Общности, коллектива. Желанного синтеза не будет… а когда-нибудь все-таки будет.
Бестужев, благодаря именно крайности и определенности своей индивидуалистической позиции, близок к «возвращению». Он пишет:
…Господь навек мой посох поднял, Господь погнал меня, иди…И кончает это стихотворение (где говорится, что «были две надежды: одна – мечта, другая – плоть») – настоящим воплем изнемогшей в одиночестве сильной души:
…Любовь моя! На пятой смене, Как обуянный, впопыхах Вбежал в поту, в крови и пене, И жду мечту – на площадях!