Том 8(доп.). Рваный барин
Шрифт:
МЕСТЬ ТИРАНАМ!
Тонколикая, нежная, синеглазая девушка, погрызывая мятную карамельку, только что вывела красивой бронзовой вязью: «Светлое будущее!»
– Месть тир-ранам! – читает солдат, размашисто-любовно кидая знак восклицательный.
– Но это же… некрасиво! – говорит барышня, и нежное ее лицо поводит гримаской.
Солдат вскидывает плакат, отводит в сторону и читает, любуясь:
– Месть тир-ранам! Нет, хорошо! Я не согласен на вашу точку зрения!
Но и это – праздничное и молодое: добродушное лицо солдата, в серых глазах радостное. Впереди – неведомая дорога, Сибирь, почетное поручение сказать слово привета освобожденным, быть стражей почетной. Какая тут месть тиранам!
Кипит работа. Полсотни плакатов готовы. Творчество иссякает. Что же еще придумать? Просят надписей у поездного персонала, у доктора, у сестер. Идет в помощь Чехов, Пушкин, Тютчев. «В Москву, в Москву! Во глубине сибирских руд вы сохранили гордое терпенье!» Опять нежно, красиво. И вдруг новый плакат ярко кричит:
Вперед, народ, без колебаний, За хлеб, за волю – без вождей! Долой живущих без страданий, Долой буржуев и царей!Мальчуган с пухлыми румяными щеками, в форменном картузике, с ребячьими глазками-искорками – в восторге. Вот это – плакат! Но барышням после Чехова не нравится. Да и делегат колеблется – «без вождей» даже! Так все мирно, за окном сцепщики деловито помахивают флажками, по-гукивают буднично паровозы, весна плещется в лужицах, солнечная. И барышни такие нежные, вежливые. Нет в душе яростного напора.
– Это ни на что не похоже! И еще это – буржуев. Кто это сочиняет? – взволнованно восклицает барышня. Доктор поезда прищуривается себе: ничего, пишите. Еще предстоит проверка жюри в пути. Потом украсимся, а пока надо доставить в Самару очередную партию раненых.
И дети подают голосок. Притащил кто-то свой гербарий. Налепили листочки на свой белый картон и вывели красными милыми мазочками: «Дети приветствуют». И еще многое, – простое, милое. Что-то пасхальное, нежное, как душа ребенка, в этих скромных плакатах с поблекшею зеленью. Солнце зажигает живые куски атласа, смеется, весеннее, и пасхально смеется с веселых кусков золотая, искорками сыплющая вязь: «Мы вас ждем, родные братья!»
Смотришь, – и поднимаются в душе светлые порывы, и перед этими радостными кусками красного атласа меркнет и выносится из души последнее притаившееся сомнение. Не надо сомнений. В новое надо идти с детскими глазами. Ведь это – не робкий красный флажок за окном, на черном депо, играющий в ветре. Это – уверенно воздвигнутая надежда. И эти уже замусоленные красные ленточки на кофтах женщин, деловито разгребающих черный на рельсах снег, – надежда, пусть неосознанная. Это – чудо-надежда, которая должна претвориться в явь. Теперь кстати весна: весна укрепляет надежды.
– Может, и за Байкал пойдем, – говорят солдаты.
– Тысячи их там насыпано!
– Вывезем. Говорят, царские поезда за ними посылают, литерные… Керенский понимает дело.
И они хотят понимать. Одиннадцать человек их, солдат, – и все захвачены, впервые может быть, пробудившейся политической мыслью. И всюду, куда ни глянешь в толпу на станциях, – слова, вопросы, жадные руки, хватающие листки, чтобы уяснить, поверить. Глядишь и не веришь: ведь это же воскресение из мертвых.
Ночь, – и пошла дорога. Москва, – одни редкие золотые огни, а впереди – темнота, ночь, Россия. Тихая ночь, тихая, неведомая темнота. Что там. какие страхи? И вот раскрывается понемногу темнота, и в редких станционных огнях выглядывает неизвестное.
Идет работа. Постукивают блинками вагоны. Мужики прилипли к желтой стене, у фонаря, и читают два голоса, вперебивку: «Местный исполнительный комитет просит граждан поддерживать порядок». Ни суеты, ни брани. Пропала брань, злость. За две тысячи верст пути, в давке на узловых путях, в атаках редких вагонов, не слыхал я бывалой брани. Словно подменили народ. Сумрачны, строги лица, но это – новая строгость
и сумрачность, невиданная раньше. Это – родившееся сознание. С такими лицами стоят в церкви. Так вот она какая, Россия! И чем дальше, – крепче и крепче веришь, что это она, самая подлинная, вскрытая внезапным порывом не желающей умирать жизни. Россия – не неведомый, таинственный сфинкс, не темная сила, что пойдет ломить и корежить: нет, это Россия прекрасная, которую знали и глубоко чуяли Достоевский и Лев Толстой. Только глубоко чувствующий, сознающий себя народ может оказаться таким на крутом переломе жизни. И скажу – воистину свободный народ.– Ну, как, все спокойно?
– Сами себя храним… – отвечает строгий мужик в оранжевом полушубке, почмокивая лаптями в едва затянувшейся луже. – Понимаем, чай. Дело государственное. Упрочнили бы только.
Нет серой внушительной фигуры жандарма. Ходит железнодорожник с ружьем, худенький, востроносый.
– Полный порядок. Полиция не противилась. Говорили, что и сами перевороту рады. Ведь выбраны волостные комитеты, попов не допускают. Учителям тоже веры мало. Насчет помещиков еще разговору нет, а монастырями интересуются. Все еще не одумаются никак. Прямо из ночи – и как солнце! Хотя мы просвещаем демократическими программами… И все согласны, чтобы по порядку. Посягательства нет.
Ночь. Спит Россия в полях, – что видит? Ни огонька, ни далекого зарева. Не будет зарева. Так говорит народ.
– Добро – да губить!
Но в ночи плохо видно, что в лицах. Светает, белее поля, шумнее станция. Ну что за лица и что говорят? Говорят очень мало. Но какие лица! И какие пылающие глаза.
Челябинск, 22 марта 1917 г
(Русские ведомости 1917 1 апр. № 73 С. 3)
Утро. Голутвино. Там, где обычно постаивал солидный жандарм-картина, серо маячит приземистый, совсем будничного вида солдат в измятой шинельке. Он прижал винтовку к груди, как дети куклу, глубоко запустил в рукава руки – так потеплей – и по складам разбирает плакат на вагоне:
– Бо…рцам… за слободу и сча-стие…
Трясет головой, быстро вытаскивает из рукава руку и облегчает нос. Растрогала и приковала его надпись. Он продолжает вычитывать, медленно продвигаясь вдоль вагона и волоча винтовку, и его сонное, одеревеневшее от холодной ночи лицо начинает проясняться мыслью. Он видит, как выпрыгнул из вагона санитар с печатным листом «К населению», схватывается и с винтовкой наперевес, словно в атаку, бежит к стенке, где уже наклеивают новый «листок».
– Про войну?
– Нет, освобожденных борцов за свободу встречайте!
– Ладно, не обидим.
И начинает дремать, прихватив винтовку к груди. Перед входом в вокзал толпа мужиков цапает на лету трепыхающиеся листки газеты.
– Знаю, да не такая! – кричит один в ушастом азяме, разворачивая газету «Вперед». – Наша потонче будет! «Земля» называется.
– А ты читай, все ваши! – говорит смазчик. – А то мне дай.
– Сам состарайся. А только что не настоящая эта. Наша длинней прописана.
В толпе высокий солдат-делегат. На него смотрят с уважением и надеждой: на груди его большой красный бант. Круто заломив серую шапку он говорит с подъемом, крепко ставит слова. Хмурые, бородатые лица вбирают жадно.
– Знайте, прошла пора измывательства над народом! Теперь мы – люди! Добьемся правов! Только держите во всем порядок! Без закону обиды никому быть не должно! Они хотели открыть фронт немцам – и тогда что бы вышло?!
– Известное дело…
– И тогда германцы со своим тираном Вильгельмом залили бы всю Россию кровью!
Он так говорит, буква «р» так резко звучит в тишине утра, что многим жутко. Головы оглядываются сторожко, сивый старик снимает шапку и крестится. Солдатик скинул оцепенение, подбодрился и взял винтовку как следует.