Том 8(доп.). Рваный барин
Шрифт:
– Ну, а как… жарко было, в смысле боя? – спрашивал его студент из усадьбы.
– Ничего. Погода была деликатная. А когда и дожди… Сады у них замечательные, яблоки всякие, больше кулака есть. Яблоки все ели. Свиней тоже много держут. Соленую ихнюю свинину ели… не переесть. А то раз сливошного масла три бочки нашли, получили в окопы более четверки на душу. Которые непривышны к нему – ноги мазали.
О боях мало говорит. Рассказывает больше про новые места, про разные мелочи, которые его поразили.
– Привели раз немца, стали по-польски говорить. Немец говорит: «Вы хитрые, первые войну начали». А мы ему – «Врешь, вы начали!» – «Нет, вы! Вы, говорит, загодя все дороги изгадили, никуда не годятся, ямы одни да грязь., все дороги устранили!» – «Да у нас, говорим, всегда такие дороги, а то и хуже». Прищурил глаз и посмеивается: «Ах, какие вы хитрые! Разве это дороги? И дома, говорит, все поломали, оставили одни сараи». – «Какие сараи?» – «А вот такие, говорит, соломой покрыты». Уж смеялись! Хитрые и хитрые! Втолкуй ему. Тут я ему и сказал: «Мы, говорю, под Богом ходим, небом укрываемся, чертом подпираемся!»
Еще про «Саску-дерзыс» рассказывал охотно.
– А это у нас в роте был прапорщик. Соберутся к ротному господа офицеры из других рот, и батька придет. Как свободное время – в карты хлещутся. Весело, всякие анекдоты, смех… А прапорщик был за полуротного, Александр Евгенич, картавый. Бывало кричит: «На стыки!» Но был отчаянный. Придешь к ротному в землянку, фельдфебель пошлет, а они под него задаются и говорит: «Саска, дерзыс!» А он карту бьет, и наваривает: «Дерзус!» И вот так было. Прибег я раз к ним: «Ваше высокородие, казак из штаба!» Приказано второму батальону выбить немцев с бугра. Бросили карты, побежали. Правда, стоять надоело, целую неделю в окопах сидели. Как стемнело, вылезли из окопов, стали перебегать цепями… Ночь, темно, дождь пошел. А уж те учуяли: сушат нас пулями – засушили! Ротный, слышу, кричит с правого флангу, будто смеется: «Саска дерзыс… натинается!» А прапорщик в середке шел, возле меня. Весело так ему гакнул: «Дерзус!» И готов, в лоб прямо. Больше и слова не сказал.
Это было замечательно, и еще как немца воровали.
– Кузнец был у нас в полковом обозе. Вскрыл посылки – поймали. Отдали под суд, а потом из обоза в строй. А тут и приходит приказ из штаба дивизии – языка достать, во что бы то ни стало. Думали-думали – ничего не придумали. И батальонные думали, и ротные… Как его добудешь! А надо немедленно. А они колючие, черти… живыми не даются. Вот тут самый тот кузнец-вор и говорит ротному; «Дозвольте, могу расстараться, только за меня отхлопочите на суде». – «Как можешь, объясни». – «А уж это, говорит, дозвольте мне распределить план». – «Ну, распределяй, говорит, а не достанешь – на глаза не попадайся». А кузнец говорит. «Мне суд не сладок, а тогда мне водки хотелось, искал попользоваться, Бог не привел. Будьте покойны: либо голову сложу, либо немца приволоку». Попросил выбрать двоих, которые отчаянные. Опросили, кто желает. Доверился солдатик один, Пиньчук, нашего взводу… ну, и я прикинул: может, крест заработаю, а то все равно скушно, решайся моя судьба. Ротный нас перекрестил, совет дал: «Ну, подлецы-друзья, заочно вас целую и благословляю. Заработайте себе кресты, а мне славу!» Кузнец взял палку аршина три с половиной, затесал, а на верхушку гвоздь вколотил. И еще газету себе выпросил. Глядят – что будет? – «Вот, говорит, этим енструментом и выловлю», Подошла ночь, велит нам за ним ползти Поползли к ихнему окопу, шагов с шестьсот до них было. Приползли на середку, кузнец сейчас палку в землю воткнул покрепче, а на гвоздь газету повесил. Велел назад ползти. Утром глядим – газета висит. На другое утро, глядь – нет газеты! Стой, был! Ночью опять ползем, лопатки велел захватить. Опять газету повесил, глядь – сыгарка на ниточке висит! В обмен на газету. Тут кузнец и говорит: «Жалко тебя, товарищ, а изловлю, вместе лучше покурим». Велел отползти чуть вперед и в сторонку, шагов на десять, канавку рыть, а землю подальше раскидывать. А на пашне, было. Выкопали канавку, аршин десять, чуть чтобы лечь вровень, как по шнурку. Легли. – «Ну, говорит, спи-высыпайся, а я стеречь стану». Ночь проспали. Глядим – висит газета. Лежим, день белый. Как зачали они палить! И наши, и те! Зыкают пули – вот-вот врежет. Иная совсем сбоку запашет, земля летит. А наши, говорили потом, беспокоились – куда мы подевались? В бинокль не могли усмотреть – поле и поле, знаку нашего нет. Ротный так и порешил: сдались, сукины сыны, либо немцы забрали. А кузнец ругается: «Только бы они мне, такие, шеста не сбили». Сухарика погрызли, пить смерть хочется, а не уползешь. Пролежали до ночи. «Может, еще заявится, – стал нас кузнец уговаривать, – крестов нам приволокет, а мне суда не будет». Нашла ночь, а немца и знаку нет. Уж и сушил их кузнец! «Ладно, говорит, на газету не изловлю, – на огонь выйдешь; на голос выманю. У меня еще планы будут». Мозговой был! Уж светать стало, опять день лежать. А пить – прямо погибаем. А кузнец их содит! Кофю у них варить стали; по ветерку слышно. Вдруг, слышим, – шагает… А тума-ан… близко не видать. Видим – идет так свободно человек, без ружья, здо-ровый. Два шага – и станет. И к шесту… Кузнец знак нам – ползи, не шуми. Винтовки оставили – как бы сгоряча не запороть… надвигаемся, как змеи. А он к шесту подошел, газету снял, чего-то вешает… Как кузнец его – цоп за ноги! плати деньги! шинелью-то и накрыл, навалился. Да мы еще. Он вывернул голову да меня за палец зубами, вот рубчик остался. Кузнец нож ему показывает – позевай! Матушки – унтер-офицер! на петлицах пуговицы с черным орлом! Орел, рваные крылья. Не дается. Вывернулся да кузнеца в ухо. Кузнец – брык, а мы уж успокоили, сдавили под загривок, не скрипи. Ну, потом успокоился. Выбрали винтовки и поволокли его по-хорошему к себе. Ротный всех нас перецеловал, немцу папироску в зубы, куриную ногу, шиколаду. Сперва посурьезничал, а то и улыбаться стал. – «Пишите, говорит, моему ротному записку, что принял все меры, а то мне казнь будет». Ну, ротный вызвал умеющего, написали записку: «поймал, говорит, вашего судака наш кузнец обозный, сдался геройски». С ракетой к ним перекинули в кошельке. Сейчас его в штаб дивизии. «На всех, говорит, рапорт напишу, приставлю». Только ничего не вышло. Как зачали они по нас шпарить с обеда, осерчали, а к ночи в атаку. Семнадцатого ноября,
ночью… Ротного убили, кузнец без вести пропал. Все офицеры наши выбыли. Рапорт-то и не успели написать. А то бы с крестами были.Бабка Настасья слушает и моргает, и понятно ей одно только – это ее Василий, и теперь не уйдет.
– Ну… по деревам лазил для наблюдательного пункта…
– А как немцы?
– Ничего, хорошо умеют… – говорит он, кривя губы, и глядит на остаток ноги с завернутой кверху, подколотой штаниной.
Он еще не совсем отошел, еще не весь здесь. Смотрит-осматривается, как человек, только что переплывший реку. И каким же маленьким и скучным, должно быть, кажется ему теперь здешнее после просторов, где топчут и жгут, где жизнь потеряла цену, а смерть… К ней привыкают скоро и не обращают внимания.
– День думаешь, другой… а там и думать не думаешь.
В огне и грохоте показалась ему новая жизнь. Повидал немецкую землю. Да, живут. Удивила она его ровными, как оструганная доска, дорогами, чанами с мясом, окороками на чердаках, машинами, чистенькими хуторами, садами, яблоками, погребами, полными масла и пива, закромами пшеницы и ячменя, возделанными полями. Жизнь какая! Собственными глазами видел и прикоснулся. И какой же жалкой должна показаться ему теперь эта приткнувшаяся к ветле изба.
– Правда, скушно. Послужил отечеству… Мы за свое, а им-то за свое куда злей нужно. Нажито у них – в сто годов не проешь…
Заглядывает под нависший над ним хохолок избушки.
– В гошпиталь из вагона два барина меня волокли, для отечества тоже старались. Папиросками угощали…
Все кривит рот и глядит на свою култышку.
– Обещали механическую ногу выдать… мерку сымали, к Рождеству наказали приезжать. Обещали на казенное место взять… Чего ни обещали!..
Его Марья, всегда его боявшаяся, и теперь, как будто, еще боится. Глядит на него тугим, сторожким лицом, косит пугливо. Чуть покличет – бежит. И видно по его лицу, что доволен он, что тут его Марья, что подает ему костыли и помогает подняться, хотя он это и один умеет. Бабка печет ему яйца, дает молока, всячески старается скрасить скучное житье дома: а ну – уйдет? Да куда же ему уйти! И на Ильин день, и на первого Спаса она приходила к батюшке, выпрашивала у него стаканчик церковного вина, «для больного», и плакалась, рассказывая, как ласков с ней Васенька: ни крикнет, ни обругает.
– Свету дождались.
<1915>
В Сибирь за освобожденными
Это санитарный поезд В. З. С. За ним большая работа – 57 рейсов на фронт. Теперь временное затишье в его работе, и ему первому выпало счастливое поручение идти в Сибирь за освобожденными борцами. Длинный-длинный свинцово-сизый, не радостный и не печальный – строгий поезд. Во всю длину сизых своих вагонов принял он необычные белые полотнища с красными, праздничными начертаниями: «Следует в Сибирь за освобожденными борцами за свободу России», «Граждане, готовьте достойную встречу», «Свободные граждане старой Москвы ждут дорогих гостей».
– За ними, значит? – спрашивают на станциях, мотая головой туда, к Сибири.
– За ними.
Понятно. Станционные начальники очень охотно принимают печатные обращения к населению – «Граждане, готовьте достойную встречу!» – и сами наклеивают их на видных местах, у колокола. Толпа жадно читает. Некому гнать и сорвать некому. Слово теперь свободно – бояться некого. Но еще есть страх, притаился в прислушивающихся лицах, в пытливых взглядах, в топчущихся нерешительно ногах. Но все больше и больше уходит в прошлое, уходит с тающими снегами, с последними старыми снегами.
– Снег, никак? – опрашивает солдатская голова из опущенного по-летнему окошка вагона.
Да, идет снежок. Бородатая голова под огромной мохнатой шапкой отвечает ласковым басом:
– Снежок… новый!
Что он хочет оказать? Что и снежок теперь новый? Да, старые снега тают.
В поезде до самого отхода из Москвы кипит работа. Ученики художественных училищ – барышни, мальчуганы в форме – бегают с кистями и блюдечками, с яркими лоскутами по вагонам, украшают поезд плакатами. Они устроили походную студию и спешат-спешат. Пусть эти плакаты скажут за них слово привета тем, далеким, незнаемым, которые тоже спешат теперь, подтягиваются из гиблых сибирских мест к станциям. Прыгают кисти в захолодавших пальцах, напрягается мысль – что писать? Так много радостного, такого неожиданного в душе. Мажут по красному ластику и атласу кисти, выводят бронзовой вязью слова привета и новой жизни – свободное поле творчества. Что писать? Пишут лирическое, переполняющее нежные души, юные души. «Да здравствует братство!», «Светлое будущее!», «Заря свободы русской да озарит весь мир!» То девушки. Мальчуганы ударяют больше в политику. Один, закусив язык и надув красные щеки, старательно накладывает радужные лучи вокруг головы солдата с бледным лицом, с флажком на штыке. Яркость красок неимоверная – больно смотреть. Должно быть, такая же яркость и на душе у художника. Он восторженно ляпает густые красные пятна где только можно и спешно выводит красными буквами:
НАМ НЕ НАДЫ ЗЛАТЫЕ КУМИРЫ!
Едут одиннадцать человек делегатов московского Совета солдатских депутатов – почетная депутация от войск московского гарнизона, всех родов оружия. Это все – молодец к молодцу, один из них авиатор, дважды ранен – в грудь навылет и в ногу. Они тоже принимают участие в художественной работе.
Невысокого роста, коренастый пехотинец, с крупным бантом у сердца, восторженный и горячий, больше склоняется к политическим изречениям. Действует кистью решительно, словно штыком. Весь светится праздником чрезвычайным. Его изречения кратки и крепки, как штыковые удары: