Том 9. Братья Карамазовы
Шрифт:
А. С. Долинин обратил внимание на перекличку богоборческих тирад Ивана в главе „Бунт“ с некоторыми положениями доклада „Идеалистический и позитивный методы в социологии“, прочитанного зимою 1848 г. петрашевцем Н. С. Кашкиным на собрании своего кружка. „Неверующий видит между людьми страдания, ненависть, нищету, притеснения, необразованность, беспрерывную борьбу и несчастия, ищет средства помочь всем этим бедствиям, — говорил Кашкин, — и, не нашед его, восклицает? «Если такова судьба человечества, то нет провидения, нет высшего начала!“. И напрасно священники и философы будут ему говорить, что «небеса провозглашают славу божию“.Нет скажет он, страдания человечества гораздо громче провозглашают злобу божию. Чем более творение его — вся природа — выказывает его искусство, его мудрость, тем более он достоин порицания за то, что, имея возможность к этому, он не позаботился о счастии людей. К чему нам все это поразительное величие звездных миров, когда мы не видим конца нашим страданиям? Пускай. Но для чего делать это высшему разуму, создавшему всю вселенную? И какая ему честь в том, что он создал вселенную?
И атеиста нельзя винить за такое мнение<…> По моему мнению, неверующий поступает гораздо логичнее слепо верующего». [33] Хотя Кашкин и Достоевский не были близки и принадлежали к разным группировкам среди петрашевцев, „ход мыслей атеиста Ивана Карамазова <…> тот же, — справедливо писал Долинин, — отрицание не бога, а благости его; вернее — отрицание бога всемудрого и всеблагого, атеизм по мотивам чисто этическим“. [34]
33
Петрашевцы. Л.; М., 1927. Т. 2. С. 172, 173.
34
Долинин А.Достоевский среди петрашевцев // Звенья. М., 1936. Т. 6. С. 523.
Дальнейший существенный момент, оказавший двадцать пять лет спустя решающее влияние на формирование фабулы романа, — знакомство Достоевского на каторге в омском остроге с Дмитрием Ильинским, несправедливо обвиненным и осужденным за отцеубийство (см.: IV, 284, 285). Достоевский дважды излагает историю этого мнимого отцеубийцы в „Записках из Мертвого дома“ — в главе I первой части, создававшейся в момент, когда невиновность Ильинского не была известна, и в главе VII второй части, написанной после получения из Сибири известия об установлении его непричастности к убийству отца.
„Особенно не выходит у меня из памяти один отцеубийца, — гласит первое упоминание о прообразе Дмитрия Карамазова в „Записках“. — Он был из дворян, служил и был у своего шестидесятилетнего отца чем-то вроде блудного сына. Поведения он был совершенно беспутного, ввязался в долги. Отец ограничивал его, уговаривал; но у отца был дом, был хутор, подозревались деньги, и — сын убил его, жаждая наследства. Преступление было разыскано только через месяц. Сам убийца подал объявление в полицию, что отец его исчез неизвестно куда. Весь этот месяц он провел самым развратным образом <…> Он не сознался; был лишен дворянства, чина и сослан в работу на двадцать лет <…> Разумеется, я не верил этому преступлению. Но люди из его города (Тобольска. — Ред.), которые должны были знать все подробности его истории, рассказывали мне все его дело. Факты были до того ясны, что невозможно было не верить“ (наст. изд. Т. 3. С. 218). [35]
35
Об Ильинском как прообразе Дмитрия Карамазова см.: наст. изд. Т. 3. С. 540–541.
Во втором случае, напомнив читателю об „отцеубийце из дворян“ и повторив кратко сказанное о нем в первой части от имени Горянчикова, Достоевский писал уже от своего имени: „На днях издатель «Записок из Мертвого дома“ получил уведомление из Сибири, что преступник был действительно прав и десять лет страдал в каторжной работе напрасно; что невинность его обнаружена по суду, официально. Что настоящие преступники нашлись и сознались и что несчастный уже освобожден из острога <…> Нечего говорить и распространяться о всей глубине трагического в этом факте, о загубленной еще смолоду жизни под таким ужасным обвинением. Факт слишком понятен, слишком поразителен сам по себе“ (там же. С. 435, 436).
Если история Ильинского — мнимого „отцеубийцы“, осужденного на каторгу за чужое преступление, — подготовила историю Дмитрия Карамазова в фабульном отношении, то некоторые из черт этого образа: любовь к кутежам и цыганам, бурные увлечения женщинами, страсть к Шиллеру, контраст между внешним „неблагообразием“ пьяных речей и поступков и высокими романтическими порывами — могли в известной мере явиться плодом наблюдений автора над обликом близко знакомого ему в 1860-х годах выдающегося русского поэта и критика Аполлона Григорьева — одного из основных сотрудников „Времени“ и „Эпохи“. [36]
36
Указанная гипотеза убедительно обоснована в статье: СелитренниковаВ. Г.,Якушкин. И. Г.Аполлон Григорьев и Митя Карамазов / Филологические науки. 1969. № 1. С. 13–24.
Из персонажей повестей и романов Достоевского 1850-1860-х годов, генетически в той или иной мере связанных с персонажами „Братьев Карамазовых“, особенно важны Алеша Валковский (в „Униженных и оскорбленных“) и князь Мышкин как прообраз Алеши Карамазова, Ежевикин, Фома Фомич Опискин (в „Селе Степанчикове и его обитателях“) и Лебедев (в „Идиоте“) как предшественники Федора Павловича, Ипполит Терентьев (в „Идиоте“) как вариант характерного для Достоевского типа „мыслителя“ и „бунтаря“, идейно-психологически наиболее родственный
Ивану Карамазову; Коля Иволгин (там же) — как ближайший предшественник Коли Красоткина. Сближает „Идиота“ с „Братьями Карамазовыми“ и мотив соперничества героинь — гордой „барышни“ и „содержанки“, а также намеченный в черновых материалах к „Идиоту“ мотив группы „детей“, окружающих главного героя и воспитываемых им.В образе лакея Видоплясова из „Села Степанчикова“ и в особенности в характеристике „лакея, дворового“, который, нося „фрак, белый официантский галстух и лакейские перчатки“, „презирает“ на этом основании народ, во „Введении“ к „Ряду статей о русской литературе“ (1861) Достоевским запечатлены и некоторые из черт той „лакейской“ психологии, позднейшим законченным воплощением которой в его творчестве стал Смердяков.
В „Идиоте“ (ч. IV, гл. VII) была впервые высказана Достоевским (устами князя Мышкина) та оценка основной идеи „римского католицизма“ как идеи „всемирной государственной власти церкви“, идеи, являющейся прямым продолжением духа Римской империи и противоположностью учению Христа, которая получила развитие в позднейших многочисленных высказываниях на эту тему в „Гражданине“ 1873 г. и в „Дневнике писателя“ 1876–1877 гг., подготовивших главу „Великий инквизитор“ (см. об этом ниже).
Новый этап в истории формирования будущей проблематики и отдельных звеньев фабулы „Карамазовых“ — конец 1860-х — начало 1870-х годов. В это время в планах романических циклов „Атеизм“ и „Житие великого грешника“ складывается сохраненный в „Карамазовых“ общий замысел будущего романа-эпопеи, состоящего из нескольких частей, посвященных отдельным этапам духовного созревания главного героя — „грешника“. Намечаются и некоторые из тех общих очертаний его биографии, которые явились зерном истории Алексея Карамазова юность, проведенная в качестве послушника в монастыре, близкое общение в эти годы с выдающимся по уму и нравственным качествам монахом-наставником, в беседах с которым закладывается фундамент религиозно-нравственного мировоззрения героя (Тихон, позже — Зосима), скитания в „миру“, сложные, завязавшиеся в детские годы отношения с „Хроменькой“ (отдаленный прообраз не только Хромоножки в „Бесах“, но и будущей Лизы Хохлаковой), страстные споры о религии и „атеизме“, потеря религиозной веры и новое ее обретение и т. д. (см. планы „Жития великого грешника“ и „Романа о Князе и Ростовщике“, а также примечания к ним — наст. изд. Т. 10). В „Бесах“ в психологической „триаде“ — Ставрогин, Верховенский и Федька Каторжный — предвосхищена аналогичная триада: Иван Карамазов, „черт“ и Смердяков. В обоих случаях первый из трех названных персонажей — „свободный“ мыслитель, наслаждающийся сознанием своей этической свободы и готовый допустить благоприятное для него по своим последствиям преступление (в первом случае — убийство Хромоножки, во втором — Федора Павловича), если оно совершится без его участия; второй — его сниженный, рассудочный и пошлый „двойник“ с чертами „буржуазности“ и моральной нечистоплотности; третий — реальный физический убийца, исполнитель чужой воли, лишенный совести, а потому спокойно берущий на себя практическое осуществление того, от чего отшатываются теоретики имморализма Ставрогин и Иван.
Существенная веха творческой предыстории одного из центральных эпизодов „Братьев Карамазовых“ — работа над главой III второй части романа „Бесы“ (1871). Здесь в журнальной редакции Ставрогин рассказывал Даше о „бесе“, который его посещает: „Я опять еговидел <…> Сначала здесь, в углу, вот тут, у самого шкафа, а потом он сидел все рядом со мной, всю ночь, до и после моего выхода из дому <…> Вчера он был глуп и дерзок. Это тупой семинарист, самодовольство шестидесятых годов, лакейство мысли, лакейство среды, души, развития, с полным убеждением в непобедимости своей красоты… ничего не могло быть гаже. Я злился, что мой собственный бес мог явиться в такой дрянной маске. Никогда еще он так не приходил <…> Я знаю, что это я сам в разных видах, двоюсь и говорю сам с собой. Но все-таки он очень злится; ему ужасно хочется быть самостоятельным бесом и чтоб я в него уверовал в самом деле. Он смеялся вчера и уверял, что атеизм тому не мешает“ (XII, 141). В дефинитивном тексте приведенный рассказ Ставрогина опущен и лишь в заключительной части диалога между героем и Дашей оставлены слова: „О, какой мой демон! Это просто маленький, гаденький, золотушный бесенок с насморком, из неудавшихся“ (наст. изд. Т. 7. С. 278). Здесь намечена конструкция одной из центральных глав „Братьев Карамазовых", главы о „черте“. [37]
37
Ср. о Ставрогине в „Бесах“: „…он <…> открыл глаза <…> упорно и любопытно всматриваясь в какой-то поразивший его предмет в углу комнаты…“ (ч. II, гл. I, § IV — наст. изд. Т. 7. С. 218) и аналогичное место об Иване в главе „Черт. Кошмар Ивана Федоровича“: „…он <…> упорно приглядывался к какому-то предмету у противоположной стены на диване“ (наст. изд. Т. 10).
В начале осени 1874 г., во время работы над „Подростком“, Достоевский через 12 лет после окончания „Записок из Мертвого дома“ вновь мысленно вернулся к истории Дмитрия Ильинского и занес в свою черновую тетрадь как материал для последующей художественной разработки заметку: „13 сент<ября> 74 <г.> Драма. В Тобольске, лет двадцать назад, вроде истории Иль<ин>ского. Два брата, старый отец, у одного невеста, в которую тайно и завистливо влюблен второй брат. Но она любит старшего. Но старший, молодой прапорщик, кутит и дурит, ссорится с отцом. Отец исчезает <…> Старшего отдают под суд и осуждают на каторгу <…> Брат через 12 лет приезжает его видеть. Сцена, где безмолвнопонимают друг друга <…> День рождения младшего. Гости в сборе. Выходит. «Я убил“. Думают, что удар.