Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина
Шрифт:
— Я тоже ничего не понимаю, — глухо сказал Кожемякин, и оба замолчали, сидя друг против друга неподвижно и немотно.
— Есть тут одна девица, — начал Матвей Савельев.
Но Тиунов, мотнув головой, отозвался:
— Видел я девиц!
Снова помолчали, потом Тиунов проворчал:
— Лихорадка у меня, должно быть…
— Вы прилягте, — предложил Кожемякин, устав смотреть на него, не желая более ни говорить, ни слушать.
Тиунов отошёл к дивану, лёг, поджав ноги, но тотчас вздрогнул, сел и развёл руками, точно поплыл.
— Говорится теперь, Матвей Савельич, множество крутых слов, очень значительных, а также появилось большое число людей с душой, совершенно открытой для
Он закрыл глаза, опрокинулся на диван и сказал, вытягиваясь в медленной судороге:
— Очень может погибнуть всё. Господин же градской голова — вовсе не голова, а — наоборот…
«Нет, я уйду!» — решил Кожемякин, чувствуя необходимость отдыха, подошёл к дивану и виноватым голосом объяснил, что ему надобно сходить в одно место по делу, а кривой, на секунду открыв глаза, выговорил почему-то обиженно:
— Разве я у вас на дороге лёг?
«Путаный человек», — думал Кожемякин, выйдя за ворота.
С бесплодных лысых холмов плыл на город серый вечер, в небе над болотом медленно таяла узкая красная черта, казалось, что небо глубоко ранено, уже истекло кровью, окропив ею острые вершины деревьев, и мертвеет, умирает. Летели с поля на гнёзда чёрные птицы, неприятно каркая; торопясь кончить работу, стучали бондари, на улице было пусто, сыро, точно в корыте, из которого только что слили грязную воду. Огни в домах ещё не зажигались, тусклые пятна окон смотрели друг на друга хмуро, недоверчиво, словно ожидая чего-то неприятного.
Со двора выскочила растрёпанная баба, всхлипывая, кутаясь в шаль; остановилась перед Кожемякиным, странно запрыгав на месте, а потом взвыла и, нагнув голову, побежала вдоль улицы, шлёпая босыми подошвами. Посмотрев вслед ей, Кожемякин сообразил:
«Видно — помирает кто-нибудь, за попом она…»
И — остановился, удивлённый спокойствием, с которым он подумал это.
Влажная холодная кисея [20] висела над городской площадью, недавно вымощенною крупным булыжником, отчего она стала глазастой; пять окон «Лиссабона» были налиты жёлтым светом, и на тёмных шишках камней мостовой лежало пять жёлтых полос.
20
тонкая, редкая ткань, начально из индейской крапивы, ныне из хлопка — Ред.
Сзади раздался шум торопливых шагов, Кожемякин встал в тень под ворота, а из улицы, спотыкаясь, выскочил Тиунов, вступил в одну из светлых полос и, высоко поднимая ноги, скрылся в двери трактира.
«Неугомонный какой!» — одобрительно подумал Кожемякин и тоже вошёл в трактир.
Зал был наполнен людьми, точно горшок горохом, и эти — в большинстве знакомые — люди сегодня в свете больших висячих ламп казались новыми. Блестели лысины, красные носы; изгибались, наклоняясь, сутулые спины, мелькали руки, и глухо, бессвязно гудел возбуждённый говор. В парадном углу, где сиживали наиболее именитые люди, около Сухобаева собрались, скрывая его, почти все они, и из их плотной кучи вылетал его высокий голос. Напротив, в другом углу, громко кричало чиновничество: толстый воинский начальник Покивайко; помощник исправника Немцев; распухший, с залитыми жиром глазами отец Любы.
Кожемякин долго стоял у двери, отыскивая глазами свободное место, вслушиваясь в слитный говор, гулкий, точно в бане. Звучно выносился звонкий тенор Посулова:
— Воссияй мирови свет разума!
И гудел бас:
— Тебе кланяемся — солнце правды!
«Чужими словами
говорят», — отметил Кожемякин, никем не замечаемый, найдя, наконец, место для себя, в углу, между дверью в другую комнату и шкафом с посудою. Сел и, вслушиваясь в кипучий шум речей, слышал всё знакомые слова.— Вскую шаташася языцы! — кричал весёлый голос, и кто-то неподалёку бубнил угрюмо:
— Содом и Гоморра…
Звучали жалобы:
— Когда не надобно — начальство наше мухой в рот лезет.
— А тут — предоставлены мы на волю божию…
И всё выше взлетал, одолевая весь шум, скрипучий, точно ржавая петля, сорванный голос Тиунова:
— Мне на это совершенно наплевать, как вы обо мне, сударь мой, думаете!
— Ш-ш! — зашипел кто-то и застучал по столу. На секунду как будто стало тише, и оттуда, где сидели чиновники, поплыла чья-то печальная возвышенная речь:
И знал я, о чём он тоскует, И знал он, о чём я грущу: Я думал — меня угостит он, Он думал, что я угощу…Рассыпался смех, и снова стало шумно, и снова сквозь всё проникали крики:
— Я — Россию знаю, я её видел! Не я чужой ей, а вы посторонние, вы!
— Тише! — крикнул Посулов вставая, за ним это слово сказали ещё несколько человек, шум сжался, притих.
— Это вы наследства, вам принадлежащего, не знаете и всякой памяти о жизни лишены, да! Чужой — это кто никого не любит, никому не желает помочь…
— Однако, — кричал Сухобаев, — объясните — вы кто такой? Вам что угодно-с?
— Человек я!
— Половой, значит, — услужающий?
Многие захохотали, а Кожемякину стало грустно, он посмотрел в угол сквозь синие волны табачного дыма, и ему захотелось крикнуть Тиунову:
«Перестань!»
Но откуда-то из середины зала, от стола, где сидели Посулов и регент, растекался негромкий, ясный, всё побеждающий голос, в его сторону повёртывались шеи, хмурились лица, напряжённо вслушиваясь, люди останавливали друг друга безмолвными жестами, а некоторые негромко просили:
— Встань, не видно!
— Громче!
— Стойте, тише, братцы!..
— Кто это?
— Неизвестно.
Внятно раздавались чьи-то слова:
— Дайте нам, простым людям, достаточно свободы, мы попытаемся сами устроить иной порядок, больше человечий; оставьте нас самим себе, не внушайте, чтоб давили друг друга, не говорите, что это — один закон, для нас и нет другого, — пусть люди поищут законов для общей жизни и борьбы против жестокости…
Кожемякину казалось, что от этих слов в трактире становится светлее, дымные тучи рассеялись, стало легче дышать. Оглядываясь на людей, он видел, что речь принимается внимательно, слышал одобрительный гул и сам поддавался тихой волне общего движения, качавшего толпу, сдвигая её всё плотнее и крепче. Почти ощущая, как в толпе зарождаются мысли всем понятные, близкие, соединяющие всех в одно тело, он невольно и мимолётно вспомнил монастырский сад, тонко выточенное лицо старца Иоанна, замученный горем и тоскою народ и его гладенькую, мягкую речь, точно паклей затыкающую искривлённые рты, готовые кричать от боли.
— Кто скажет за нас правду, которая нужна нам, как хлеб, кто скажет всему свету правду о нас? Надобно самим нам готовиться к этому, братья-товарищи, мы сами должны говорить о себе, смело и до конца! Сложимте все думы наши в одно честное сердце, и пусть оно поёт про нас нашими словами…
— Спасибо, парень!
Толпа зашумела, качнулась к стене, где над нею возвышалось разрезанное лицо, с круглыми, слепо открытыми глазами, но вдруг раздался резкий, высокий голос Сухобаева: