Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина
Шрифт:

— Господа обыватели! И вы, господа начальство, — что же видим все мы? Являются к нам неизвестные люди и говорят всё, что им хочется, возмущая умы, тогда как ещё никто ничего не знает…

— Вы, известные-то, воры все!

— Что-с?

— То-с!

— То есть как?

— Так!

И всё завертелось, закипело, заорало, оглушая, толкая и давя Кожемякина; он, не понимая, что творится вокруг, старался зачем-то пробиться к стене, где стоял оратор, теперь видимый.

— Это моё помещение! — визгливо выкрикивал Сухобаев.

Трещали

столы и стулья, разбивалась посуда, хрустели черепки, кто-то пронзительно свистел, кто-то схватил Кожемякина за ворот, прищемив и бороду, тащил его и орал:

— Вот они — глядите! Во-от они-и!

— Стой! — хрипел старик, отбиваясь.

В густом потоке людей они оба скатились с лестницы на площадь перед крыльцом, Кожемякина вырвали из рук сапожника, он взошёл на ступени, захлёбываясь от волнения и усталости, обернулся к людям и сквозь шум в ушах услышал чьи-то крики:

— За что ты его, чёрт?

Чей-то голос торопливо и громко говорил:

— Чернокнижником считается, это — которого Сухобаев обделал…

— Имущество же он всё своё на училище отдал, городу!

Широкорожий парень схватил руку Кожемякина, встряхивал и бормотал:

— Ошибся он, дурашка!

Подошли Посулов, Прачкин, Тиунов, но Кожемякин, размахнув руками, крикнул вниз, в лица людей:

— Стойте! Это ничего! Если человек обижен — ему легко ошибиться…

Хотелось встать на колени, чтобы стоять прочнее и твёрже, он схватился обеими руками за колонку крыльца и вдруг, точно вспыхнув изнутри, закричал:

— Братцы! Горожане! Приходят к нам молодые люди, юноши, чистые сердцем, будто ангелы приходят и говорят доброе, неслыханное, неведомое нам — истинное божье говорят, и — надо слушать их: они вечное чувствуют, истинное — богово! Надо слушать их тихо, во внимании, с открытыми сердцами, пусть они не известны нам, они ведь потому не известны, что хорошего хотят, добро несут в сердцах, добро, неведомое нам…

— Верно, старик! — крикнули снизу.

— Прожили мы жизнь, как во сне, ничего не сделав ни себе, ни людям, — вступают на наше место юноши…

Он размашисто перекрестился.

— Дай господи не жить им так, как мы жили, не изведать того горя, кое нас съело, дай господи открыть им верные пути к добру — вот чего пожелаем…

Крыльцо пошатнулось под ним и быстро пошло вниз, а всё на земле приподнялось и с шумом рухнуло на грудь ему, опрокинув его.

Потом он очутился у себя дома на постели, комната была до боли ярко освещена, а окна бархатисто чернели; опираясь боком на лежанку, изогнулся, точно изломанный, чахоточный певчий; мимо него шагал, сунув руки в карманы, щеголеватый, худенький человек, с острым насмешливым лицом; у стола сидела Люба и, улыбаясь, говорила ему:

— Я вам не верю.

Худенький человек, вынув часы, переспросил, глядя на них:

— Не верите?

— Нет.

Он хлопнул крышкой часов и сказал не торопясь:

— Это меня — огорчает. А в аптеку послали?

Не сводя с него глаз, Люба кивнула головой, и он

снова начал шагать, манерно вытягивая ноги.

Певчий выпрямился, тоже сунул руки в карманы, обиженно спросив:

— Почему же вы так думаете, доктор?

— Так мне удобнее, — ответил тот, глядя в пол. Кожемякин не шевелился, глядя на людей сквозь ресницы и не желая видеть чёрные квадраты окон.

«Опять я захворал», — думал он, прислушиваясь к торопливому трепету сердца, ощущая тяжёлую, угнетающую вялость во всём теле, даже в пальцах рук.

— Захворал я, Люба? — спросил он полным голосом, чётко и ясно, но, к его удивлению, она не слышала, не отозвалась; это испугало его, он застонал, тогда она вскочила, бросилась к нему, а доктор подошёл не торопясь, не изменяя шага и этим сразу стал неприятен больному.

— Что? — спрашивала Люба, приложив ухо к его губам.

— Позвольте! — отстранил её доктор, снова вынув часы, и сложил губы так, точно собирался засвистать. Лицо у него было жёлтое, с тонкими тёмными усиками под большим, с горбиной, носом, глаза зеленоватые, а бритые щёки и подбородок — синие; его чёрная, гладкая и круглая голова казалась зловещей и безжалостной.

— Так, — сказал он, с обидной осторожностью опуская на постель руку Кожемякина. — Извините — мадемуазель…

— Матушкина.

— Мне всё хочется сказать — Батюшкова, — эта фамилия встречается чаще. Вы ничего не забудете?

— Нет.

— До завтра!

Люба говорила несвойственно ей кратко и громко, а доктор раздражающе сухо, точно слова его были цифрами. Когда доктор ушёл, Кожемякин открыл глаза, хотел вздохнуть и — не мог, что-то мешало в груди, остро покалывая.

Люба, сидя у постели, гладила руку больного.

Собравшись с силами, Кожемякин спросил:

— Умираю, что ли?

— Ой, нет! — вздрогнув и отбрасывая его руку, воскликнула девушка. — Что вы?

— Сердце у вас слабое, — тихо сказал певчий, — вот и всё!

— Вам ничего не надо делать, — добавила Люба. Кожемякин через силу ухмыльнулся.

— Я ничего и не делал никогда…

Потолок плыл, стены качались, от этого кружилась голова, и он снова закрыл глаза. Было тихо, и хотелось слышать что-нибудь, хоть бы стук маятника, но часы давно остановились. Наконец певчий спросил:

— Не понравился он вам?

— Нет. Вы — тише!

«Зачем?» — хотел крикнуть Кожемякин, но промолчал, боясь, что они всё-таки не станут говорить и, напрягая слух, ловил слова, едва колебавшие тишину.

— Теперь, — шептал юноша, — когда люди вынесли на площади, на улицы привычные муки свои и всю тяжесть, — теперь, конечно, у всех другие глаза будут! Главное — узнать друг друга, сознаться в том, что такая жизнь никому не сладка. Будет уж притворяться — «мне, слава богу, хорошо!» Стыдиться нечего, надо сказать, что всем плохо, всё плохо…

Явился Тиунов и тоже шептал:

— Я говорю — отечество, Россия! Дорогие мои — собор строить разрешено, а вы опять — бойню…

Поделиться с друзьями: