Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина
Шрифт:
Матвей невольно сказал:
— Боится людей-то!
— А как же их не бояться? — ответила женщина, вздохнув.
— Вона! — вскричал Пушкарь. — Удивишь нас звоном этим! Ты вот стряпке привяжи язык короче…
— Савку-то вам бы до смерти забить да ночью в болото…
— Что — лучше этого! Ну — иду! Ты, Савелий, попомни — говорится: верная указка не кулак, а — ласка!
— Иди! — крикнул старик.
Отворилась дверь, и Пушкарь, подмигивая, сказал Палаге громко:
— Иди к хозяину!
И, наклонясь, зашипел:
— Ду-ура! Оделась
Палага усмехнулась, обняла голову пасынка, молча поцеловала и ушла.
Солдат взял Матвея за руку.
— Айда!
— Бить он её будет? — угрюмо спросил юноша.
— Побьёт несколько, — отвечал солдат и успокоительно прибавил: — Ничего, она баба молоденькая… Бабы — они пустые, их можно вот как бить! У мужика внутренности тесно положены, а баба — у неё пространство внутри. Она — вроде барабана, примерно…
Беспомощный и бессильный, Матвей прошёл в сад, лёг под яблоней вверх лицом и стал смотреть в небо. Глухо гудел далёкий гром, торопливо обгоняя друг друга, плыли дымные клочья туч, вздыхал влажный жаркий ветер, встряхивая листья.
— Оо-рро-о-о! — лениво рычал гром, и казалось, что он отсырел.
В голове Кожемякина бестолково, как мошки в луче солнца, кружились мелкие серые мысли, в небе неустанно и деловито двигались на юг странные фигуры облаков, напоминая то копну сена, охваченную синим дымом, или серебристую кучу пеньки, то огромную бородатую голову без глаз с открытым ртом и острыми ушами, стаю серых собак, вырванное с корнем дерево или изорванную шубу с длинными рукавами — один из них опустился к земле, а другой, вытянувшись по ветру, дымит голубым дымом, как печная труба в морозный день.
Матвей чувствовал, что Палага стала для него ближе и дороже отца; все его маленькие мысли кружились около этого чувства, как ночные бабочки около огня. Он добросовестно старался вспомнить добрые улыбки старика, его живые рассказы о прошлом, всё хорошее, что говорил об отце Пушкарь, но ничто не заслоняло, не гасило любовного материнского взгляда милых глаз Палаги.
Мучительная тревога за неё сжимала сердце, юноша ощущал горячую сухость в горле, ему казалось, что из земли в спину и в затылок ему врастают острые шипы, рвут тело.
Вдруг он увидал Палагу: простоволосая, растрёпанная, она вошла в калитку сада и, покачиваясь как пьяная, медленно зашагала к бане; женщина проводила пальцами по распущенным косам и, вычёсывая вырванные волосы, не спеша навивала их на пальцы левой руки. Её лицо, бледное до синевы, было искажено страшной гримасой, глаза смотрели, как у слепой, она тихонько откашливалась и всё вертела правой рукой в воздухе, свивая волосы на пальцы.
Матвей вскочил с земли, подкинутый взрывом незнакомой ему злобы.
— Больно?
— Ничего! — ответила она серьёзно и просто. — Ты теперь…
Пошатнувшись, схватила его за плечо и прошептала, задыхаясь:
— Пушкаря возьми, — ты не ходи один! Он меня — в живот всё ножищами-то… ребёночка, видно, боится…
— Ну,
пусть и меня бьёт, — пробормотал Матвей, срываясь с места.Слепо, как обожжённый, он вбежал в горницу и, не видя отцова лица, наскакивая на его тёмное тело, развалившееся на скамье у стола, замахал сжатыми кулаками.
— Бей и меня, — ну, бей!
И замолчал, как ушибленный по голове чем-то тяжёлым: опираясь спиною о край стола, отец забросил левую руку назад и царапал стол ногтями, показывая сыну толстый, тёмный язык. Левая нога шаркала по полу, как бы ища опоры, рука тяжело повисла, пальцы её жалобно сложились горсточкой, точно у нищего, правый глаз, мутно-красный и словно мёртвый, полно налился кровью и слезой, а в левом горел зелёный огонь. Судорожно дёргая углом рта, старик надувал щёку и пыхтел:
— Са-ппа… ппа… ппа…
Матвей выскочил из горницы и наткнулся на Власьевну.
— Эк тебя! — услышал он её крик, и тотчас же она завизжала высоко и звонко:
— Ба-атюшки! Уби-или! Отца-а…
С этой минуты, не торопясь, неустанно выматывая душу, пошли часы бестолкового хаоса и тупой тоски.
Точно головня на пожаре в серой туче дыма, летал Пушкарь, тряс Власьевну, схватив её за горло, и орал:
— Я те дам убийство!
— Кровь, миленький, на полу…
— Палагина, а не его! Вас, ведьмов, в омута бросать надо!
Палага, держась одной рукой за косяк, говорила:
— Брось её! Попа-то, лекаря-то бы…
Отец, лёжа на постели, мигал левым глазом, в его расширенном зрачке неугасимо мерцала острая искра ужаса, а пальцы руки всё время хватали воздух, ловя что-то невидимое, недающееся.
По двору, в кухне и по всем горницам неуклюже метались рабочие. Матвей совался из угла в угол с какими-то тряпками и бутылками в руках, скользя по мокрому полу, потом помогал Палаге раздевать отца, но, увидав половину его тела неподвижною, синею и дряблой на ощупь, испугался и убежал.
В тёмном небе спешно мелькали бледные окуровские молнии, пытаясь разорвать толстый слой плотных, как войлок, туч; торопливо сыпался на деревья, крыши и на и землю крупный, шумный летний дождь — казалось, он спешит как можно скорее окропить это безнадёжное место и унести свою живительную влагу в иные края. Рокотал гром, шумели деревья, с крыш лились светлые ленты воды, по двору к воротам мчался грязный поток, в нём, кувыркаясь, проплыла бобина, ткнулась в подворотню и настойчиво застучала в неё, словно просясь выпустить её на улицу.
Вышла Палага, положила подбородок свой на плечо Матвея, как лошадь, и печально шептала в ухо ему:
— Миленький, — видно, и мне в монастырь идти, как матушке твоей…
Стучали в ворота, Матвей слышал стук, но не отпирал и никого не позвал. Выскочил из амбара весёлый Михайло и, словно козёл, прыгая по лужам, впустил во двор маленького, чёрного попа и высокого, рыжего дьячка; поп, подбирая рясу, как баба сарафан, громко ворчал:
— Священно-церковно-служителя зовут, а ворот не отпирают! Дикость!