Том второй
Шрифт:
Слава Богу, рюкзачок мой невелик, сейчас погоняю его по спине, чтобы нашёл своё место, и – в путь. На мокрые волосы натягиваю кепочку козырьком назад (солнце-то мне в спину), надеваю тёмные очки, чтоб не ломило глаза белым светом бетонного зеркала, шнурую покрепче обувь… Всё. Пошли!
Шаг за шагом верчу я планету. Она туго начинает раскручиваться мне навстречу. Земная ось поскрипывает, но поддаётся.
Каждый путник оставляет след на своей дороге. Но и дорога отпечатывается в прошедшем ею. Собственно говоря, каждый из нас – это те дороги, которыми мы прошли. В городе люди всё больше каботажные: дом – работа, работа – дом. Иногда маршрут искривляется: дом – работа – пивнушка – рюмочная. Или так: дом – работа – любовница – дом. И всё это видно на лице человеческом, как на крупномасштабной карте. Некоторые и в городе ходят много и подолгу; бутылки, например, собирают, ищут ночлега по подвалам и теплотрассам. Но что интересного в таких крысиных петляниях? Грязь и тоска. Здесь, на воле, с каждым шагом идёшь бодрее, дышишь глубже. Выдыхаешь городскую отраву – бензиновый воздух, зависть и злобу. Чище становится на душе и в голове, когда взгляду простор до горизонта, когда уху не мешают сорные шумы. Революции, футбольные матчи и рок-концерты возможны исключительно в городах не только потому,
«Тут ведь как… – заскрипел гравий. – Щас, побежали они. Вас много ездит, много. Туда, сюда. А я тоже, хоть и упёртый, но и меня в пыль стереть можно… Можно, да. Вот и каждый на своём месте… Они побыли тут, и – обратно. Да… Тут думать надо, как жить дальше, раз так всё сложилось. Вот главное-то: думать. Как жить. Раз так все сложилось».
Выступление растения подорожник: «Я, фактически, столетник. Бессмертник даже. Везде и всегда я расту при дороге. Я знаю людей. Маленькие дети, поплевав на меня, прикладывают мои листья к разбитым локтям и коленкам. Женщины лепят меня на носы, чтобы не обгореть на солнце. И я позволю себе высказать крамольную мысль: всё пошло наперекосяк с отменой крепостного права. Самый прекрасный человек, который проходил когда-либо здесь, – Иван Сергеевич Тургенев. Красив, интеллигентен, добр. Европейцев учил европейцами быть! Мозг – самый тяжёлый в мире. Вот кто знал, как надо жить. Любовь – раз, природа – два, творчество – три. Всё. Больше людям ничего не надо. Тут вам и свобода, и счастье. Захотел в Париж к любимой женщине – пожалуйста. Захотел роман написать – пиши. А в основе всего – труд крепостных крестьян. Сейчас Тургенев чем бы занимался? Кредитами, арендой, загранпаспортами, прочей мурой. Когда же ему было бы душой воспарить? Сил и времени на романы где взять? Потому общественная энергия расходуется на поддержание самой себя. Никто не ценит красоты и добротности в людях, а – в вещах – наоборот, ценят. А это неправильно. Вы спрашиваете, где выход. Я думаю, западная цивилизация идёт по правильному пути: возникает избыток продукта, создаваемого обществом, что экономит энергетику. Остаётся направить эту энергию на любовь, охрану природы и творчество, что уже и делается. Естественно, в условиях демократии, равных стартовых возможностей. Следующий шаг – выделение специальных людей, занятых любовью, природой и творчеством, содержание которых (я имею в виду людей) общество берёт на себя за счёт излишка совокупного продукта. То есть, мы возвращаемся к крепостной системе на новом техническом уровне. И обратите внимание, как я примиряю западников со славянофилами!»
Тут в компанию добавился ещё один горячий спорщик. Прямо с неба упал. Это я выбросил окурок. Он тут же взял слово: «Товарищи! Что толку тут болтать?! Надо идти в массы. Вот этот, который открывал митинг, чего он бродит без цели, без задач. Пусть его хождение будет маршем протеста…» Затоптал я окурок и двинулся дальше. Какие они всё-таки наивные, смешные и милые, эти говорливые существа.
Вперёд! Вперёд! Даже по изнывающей от зноя «бетонке» весело шагать не по казённой надобности, не протестуя и не поддерживая, а в силу того, что находишь это приятным. С вершины очередного холма уже виден мост через реку Снежедь.
Снежедь. Удивительное название. Снежное и дождливое, нежное и неожиданное. Сне-жедь. Как будто лихо, в два глотка, выпил кружку холодного деревенского молока, сохраняемого в сенном сарае с вечерней дойки. И напился, и сыт стал, и сил набрался… Я сразу мостом не пошел, спустился к реке. И знаю, что налюбуюсь ещё на неё, а не смог сдержаться.
Неширока и не больно глубока Снежедь. Издалека воды не видно: густая, по-особенному зелёная листва прибрежных деревьев почти скрывает речку. Зато по этой примете – кучевым зелёным облакам, лежащим во впадине, – с высокого места можно проследить за причудливым течением Снежеди. Капризный нрав у малютки! Как только ни извернется, каких петель ни заложит. А может, и не в капризах дело, может, тяжело было ей прокладывать свой путь сквозь неподатливую землю? Это вернее. Начинаешь уважать за силу и напористость. Именно такое – сильное и напористое – течение родной моей реки. Другие и мощнее, и полноводнее, и вальяжнее (да сколько рек, столько характеров). А эта забавно клокочет, бурлит на поворотах. То успокоится, задумчиво плывёт вдоль берегов своих. То закружит водоворотом над омутами: «А я опасная! Меня люби, да не теряй головы!» И на каждом-то повороте она разная. Вот здесь, под мостом, неподалёку от села, она словно домашняя, прирученная. Чуть выше по течению мужики приноровились рыбу ловить, чуть ниже пристраиваются пижоны-автолюбители намывать свои легковушки. И всем Снежедь угождает: одним берег поудобнее, другим съезд поотложе. А сама несёт и несёт свои воды,
словно опаздывает куда. Мы остаемся на берегу со своими мимолетными заботами, а мимо течёт вечность от истока к устью. Значит, и у вечности есть устье? Эх, дорогие мои, радостно и боязно думать об этом, о том, что вечность кончится, доведя наконец свой озабочённый бег до предсказанного Нечто. Так и Снежедь вливается в Красивую Мечу за много-много километров от того места, где я стою сейчас. Нет, постой! Спутал я. Куда там, совсем не в Красивую Мечу впадает Снеждь. Меча, она далеко в стороне остаётся, как всякая Красивая Мечта – кажется близехонько, а на самом деле до неё топать и топать. Снеждь впадает в Зушу. Да, да. В Зушеньку. Хлопоча и бормоча, все ускоряясь, словно даже подпрыгивая, торопится Снежедь в объятия Зуши и, рванувшись напоследок, словно душу распластав пополам, словно сама своей водой захлебываясь, как захлебывается сердце кровью из разорванной аорты, растворяется в другой реке, в новой жизни. Умерла она? Оглянись-ка назад. Глазам своим не веришь: ведь только что на твоих глазах скончалась Снежедь, воскликнув на прощание, а она снова течёт издалека, торопится к своему концу, чтобы начать все сначала. И Зуша снова и снова принимает её в своё лоно, вздрагивая и ускоряясь от слияния, спеша к другому, своему, устью…Умыться надо. Хороша водичка. Спасибо, Снежедь. Я теперь с тобой рядышком пойду, немного только спрямлю твои изысканные изгибы.
За мостом – село Тургенево. Почему-то кажется оно безлюдным: как ни проедешь, ни пройдёшь, редко увидишь здесь человека. Зато в Тургеневе ты всегда будто не гость, а хозяин. Хозяйство, правда, незавидное, но школа есть, почта, магазин, молокозаводик. Домов-то как будто и нет. Где-то они спрятаны в высоченном бурьяне. Два памятника. В Великую Отечественную в округе жаркие бои шли. Бюст Тургенева. Кстати, школа (одноэтажная белёная постройка) от барских времён осталась, от Тургеневых. Войти бы, побродить в этом домике, над которым века и беды пролетели, да по летнему времени закрыто. Всё закрыто, и ни одного человека не видать. Хотя не оставляет гадкое ощущение, что за тобой наблюдают из какого-то окна. Странная деревня. Фантом. Может, и не было бы ничего странного, если бы не одно, о чём пока нарочно ничего не говорил, но что является безусловной доминантой окрестного пейзажа. Зданием это назвать – неверно по сути, но и «храм» не скажешь. Развалины, руины. Бывшая церковь бывших помещиков Тургеневых. Если идти, как я, со станции, то могучие деревья закрывают часть церкви. Потому я прошёл до школы, стараясь не повернуть голову вправо, и тут присел на скамеечку у автобусной остановки (оно лучше, сидя-то). И тогда взглянул… Не объяснить, друзья мои, почему именно этого храма поругание вызывает во мне такую тоску. Знаю, слишком хорошо знаю, что великое множество заброшенных церквей в Отечестве нашем, и, видимо, каждый назовёт какую-нибудь одну, которую ему жальче других. И сам я видел всякого: и гаражи, и склады, и конторы в домах Божьих; и просто разруха. Но вот здесь, в Тургеневе, мерзость запустения особенно очевидна. Может быть, потому, что в других местах чувствуешь хоть намёк на надежду, что что-то поправится. Здесь надежды нет никакой.
А ведь церковь-то интересная. По задумке архитектора, по исполнению строителей какой-то чёрточкой выделяется она из множества барских проектов. Смотришь на неё, а в глазах словно двоится. И пропадают дыры в теле храма, и одевается битый кирпич штукатуркой, вместо берёзок на куполах проступают кресты и позолота. Строгая стройность была в этой церкви, добротная основательность и даже (прости, Господи!) щедрая щеголеватость. Да, такое соорудить в глуши… Для этого надо было чуточку бравировать и своей верой, и своим богатством. А может – грех беру на душу, напраслину возвожу на Тургеневых. Может, был в том строительстве разумный расчёт. Может, из последних сил, с надрывом возвели они по какому-то обету храм. Или было это так естественно, так просто, что и не обсуждалось, а просто строилось. Сейчас этого уже не понять, да и дело уже не в том.
Я был ребёнком, когда впервые увидел эту церковь. Мне сказали: «Здесь Тургенев венчался». Какой Тургенев, с кем венчался… Может быть, были объяснения, а может, местная легенда жила себе сама, без объяснений. Для меня тогда таких вопросов не существовало. Но произнесённое могло бы стать для ребёнка лучшим образцом атеистической пропаганды и заодно прививкой от любви к литературе. Как?! Идти в эти руины, в эту страшную хоромину? Что-то там делать? Невозможно! Тургенев, видимо, был либо дурак, либо жутковатый человек, раз шастал по заброшенным развалинам, по свалке всяких гнусностей. А достойных храмов я тогда по малолетству не знал.
И вот теперь я вхожу в порушенную святыню. По разбитым каменным ступеням, по мусору и хламу иду, отмечая: вот паперть, а там был алтарь. Тяжело и страшно, как в детстве. Но не что-то неведомое давит и пугает, теперь я знаю, чего бояться. Равнодушия, злобы, трусливой покорности, нищеты и забитости, духовного отупения, пьянства и нигилизма, агрессивности посредственности, зависти и жадности – всех этих бесов, обуревающих русского человека, которые, совокупляясь скопом, ведут его разрушать свои храмы. Кто-то из старцев сказал: «Без православия русский есть пугало всего мира». Но более того – он и себе пугало. Не любит он себя, стремится извести себя поскорее да помучительнее в назидание другим, чтобы не были такими бессовестно беспамятными и бессмысленно нищими.
Полно, милый. Остановись. Пожалей себя. Все возможные уроки дал ты уже миру. Так надругался над своим естеством, что почти утратил его. Не только разбросал камни, но и растер их в песок: пришло время собирать, ан собирать-то нечего.
Очнулся русский человек после века угара, после пьяного кровью и слезами века, после века бреда и морока, и нашёл себя в разрушенном храме, где пахнет мочой и голубиным помётом, где стены исписаны известными словами. Что теперь? Отстроить бы храм заново, да денег нет. Даром работать – соседи засмеют, жена заест. Убрать бы мусор, поскосить бурьян вокруг. Мелкая задача; при нашем размахе либо сразу всё, либо ничего не надо. Прийти после работы, стереть со стен похабщину – сил нет. И так стоит он, чешет темя, разводит руками, не зная, что делать со свалившимся на голову наследством, с этой церковью, с этой землей, с этим миром и с собой самим. А, постояв, пожалуй, ринется вновь в привычный угар и пьянство, оставив детям тоже привычные (до бессмысленности привычные) «вечные», они же «проклятые», вопросы. Век пройдёт, дикие дети одичавшего человека на том же месте поскребут затылок и махнут рукой: нам что, больше других надо? Гори всё огнём! Разруха станет средой обитания, привычным порядком вещей. А ведь заброшенный храм – древние кирпичи, допотопная кладка – простоит ещё и сто, и двести лет. Памятник архитектуры, памятник проклятому славному прошлому, памятник «новой России».
Конец ознакомительного фрагмента.