Тони и Сьюзен
Шрифт:
Взамен — Тони Гастингс. Он скорбит, апатичный, одержимый, и она гадает, что о нем думать, когда он гасит свет и выглядывает на улицу. Он превратился в личность, осложненную Эдвардовой иронией, пронизывающей текст. Она гадает, отдалится ли она от него, если его горе сползет в саможаление. Она надеется, что его подавленность уйдет, потому что кому охота читать про подавленного героя? К подавленным людям она не очень терпима, возможно, менее, чем Эдвард. Она вспоминает подавленность самого Эдварда, когда он пытался писать, перед крахом их брака.
В лодке, на галечном мелководье, под шипение сигареты Эдварда (совсем давно), она вспоминает его отказ простить свою давно находившуюся на лечении мать. Когда Сьюзен вступилась за нее,
Ночные животные 13
В сентябре к нему приехала Пола. Она приехала раздать и выбросить вещи. Она открыла шкафы Лоры и комнату Хелен, собрала одежду и украшения, перебрала письма, картины, фотографии, игрушки и плюшевых зверей. Потом она уехала, и начался семестр. Вернулись коллеги и студенты. Это было хорошо, хотя не касавшиеся математики вопросы все равно лезли ему в голову. Эй, мистер, тебя жена зовет. Вторжения в его мысли во время лекций или разговоров со студентами. И еще эта новая привычка гасить ночью свет и выглядывать в окна. Он смотрел на темные ветки, светлые прямоугольники в домах и тусклое свечение неба и чувствовал себя в просторной тьме дома как в пещере — это его будоражило, особенно когда кто-нибудь проходил мимо, не подозревая, что за ним наблюдают.
Он решил, что приходит в себя. Он пошел на вечеринку к Кевину Малку, заведующему кафедрой. На вечеринках у Малка играли в игры. Шарады: Тони живо участвовал, предлагая названия для угадывания — «На солнечной стороне улицы» и «Закат Европы». Сам он показал «Павильон ночных животных» — и был удивлен бурными рукоплесканиями.
Он повез домой Франческу Гутон. Она была одна, потому что ее муж, адвокат, уехал в Новый Орлеан. Тони всегда нравилась Франческа. Она преподавала французский, была высокая и белокурая, у нее было хорошенькое лицо с правильными чертами и золото в волосах. Некогда он иной раз задумывался — а что, если б они оба были свободны. Теперь ему было неуютно оттого, что он как бы при ней и это некая возможность воспользоваться случаем, а он, в смятении от горя и утраты, этого не хотел. Она сидела в машине рядом с ним, на ней было элегантное легкое платье цвета корицы.
— У них есть улики? — спросила она.
— У полиции? Насколько я знаю, нет.
— Ты не злишься?
— На кого? На полицию?
— На этих людей. Разве ты не хочешь, чтобы их поймали и наказали?
— Что толку? Лору и Хелен это не вернет.
Он сейчас же понял, что это бравада, а она сказала:
— Ну, если ты не злишься, я злюсь. Я злюсь за тебя. Я желаю им смерти. А ты нет?
— Злюсь я, злюсь, — пробормотал он.
На лестнице к ее квартире на втором этаже она сказала:
— Я не думаю, что ты хочешь зайти.
Внутри у него бешено рванулось, и он сказал:
— Мне лучше домой.
В своем темном доме он описал этот вечер Лоре. Мы играли в шарады, сказал он. Я был душой компании. Потом я отвез домой Франческу Гутон. Она хочет, чтобы я злился и хотел мести, но я не хочу отвлекаться от тебя. Еще она ждет, что я заведу с нею роман, но я отказался. Он погасил свет и опять обошел дом, выглядывая из темноты в темноту и говоря: я не забуду. Ничто не заставит меня забыть.
По аудиториям он ходил нелегко, как человек с палочкой. Аспирантка по имени Луиза Джермейн с мягкими пшеничными волосами зашла к нему в кабинет и сказала:
— Я слышала о том, что случилось, мистер Гастингс. Я хочу, чтобы вы знали — я безмерно вам сочувствую.
Он выжал улыбку и поблагодарил ее. Когда она вышла, он сказал: я должен готовиться к одиночеству, я
поседею. Он решил написать историю их брака. Он подумал — если будет писать, то будет помнить. Он боялся потерять ощущение присутствия, насущно необходимое чувство, что прошлое — по-прежнему часть настоящего.Он собирал воспоминания, доказывавшие то или иное: вечер, посвященный Толстому, показывал ее ум, поход на пляж — живость, шутки и каламбуры, которые вспоминались ему с таким трудом, свидетельствовал и о ее остроумии, кухонные обсуждения семейства Малков — о ее рассудительности, достославная вечерняя прогулка на Питерсон-стрит — демонстрировала ее великодушие и добросердечность. Его память противилась, нажим ей не нравился. Он попробовал высвободить Лору из рамки на столе — глаза заморожены фотографом в улыбке, неподвижная волна волос через лоб. Он посмотрел в сторону и ждал внезапного удара памяти. Она часто била внезапно, только не по заказу. Чтобы подставить себя под удар, он мысленно прошелся по прежним обычаям: она сотни раз подвозила его в университет по пути в галерею, отвлекалась от своих дел в галерее, чтобы спросить его совета и тем самым сделать ему приятное. Однажды она внезапно ударила по нему видением — шла по улице к дому, совсем как живая, размахивая руками. Как она ими размахивала… Но каждое внезапно бившее по нему воспоминание делалось неподвижным. Он накапливал запас образов, а память била по нему все реже и реже.
Потом ему стало лучше. Он провел три часа на заседании кафедры, горячо отстаивая две кандидатуры на пожизненную должность. Лишь выйдя с Биллом Ферманом на улицу под начинавший падать снег, он вспомнил, что понес утрату. На три часа он об этом забыл. И возвращавшиеся воспоминания, разбуженные пустым домом и снегом, не потрясли его, как раньше. Это теперь повторялось часто. В аудитории или за чтением он понимал, что работает уже несколько часов, не вспоминая о ненормальности своей жизни. Жизнь продолжается, говорил он. Я не могу вечно скрежетать зубами.
Это был первый снег. Тони ехал сквозь него с Биллом Ферманом, густые хлопья вихрились вокруг машины на сильном ветру, улицы были скользкие и опасные. Он ждал, что снег возродит его скорбь, потому что погребет место, где они погибли. Он мог представить, как он падает на лес: зима, которой они не увидят. Снег, впрочем, был мирный. Потом он смотрел на него из дома. Он снова обошел комнаты, гася свет. Он смотрел на поток хлопьев в свете фонаря. Он думал о снеге на горной дорожке в лесу. И на полянке — как он засыпает ее. Он снял ботаники и ходил в носках. Отраженный снегом свет фонарей и городского неба лился в окна большого дома и освещал пустые комнаты. Он подумал, как он свободен — один в этом доме, своем единоличном владении среди темноты, пронизанной жутковатым свечением снаружи. Как и в предыдущие вечера, но теперь ощущая себя в здравом уме, он ходил от окна к окну, глядя на дом мистера Гуссерля на пригорке, на лужайку, на заснеженные ветви дуба, на гаражи и припаркованные машины в снежной тесьме с чувством, похожим на восторг.
Он спросил про это Лору, и она сказала: радуйся, что ты жив. Глядя на снег, укрывавший лужайку и улицу, он почувствовал свое тело, с самого начала не ведавшее скорби. Единственная константа — потребность спать и бриться, чистить зубы, есть, спать и справлять нужду. Следить за питанием. Чтобы не опускаться, не загазовываться и не спадать с лица. Надевать чистую одежду, белье, рубашки, ботинки, а грязную одежду — миссис Флейшер в стирку. А теперь, когда снег, — пальто, шарф, шапку и перчатки, и если завтра он выйдет на улицу, то потопчется у порога, чтобы разогнать кровь. Напомнил о себе прижатый член — взволнованный этим ночным чувством, он шевельнулся, как танцовщик, изображающий рассвет. Этот орган единственный нес собственную скорбь, коснел в штанах. Но каждый раз, когда он начинал расправляться, стоило только вспомнить — как прикрикнуть на собаку, — и он скукоживался и сдавал назад.