Тони и Сьюзен
Шрифт:
Она раздражена. Конечно, ему могли не передать. В 9:30 она снова звонит в гостиницу. Эдварда все еще нет. Она еще раз просит передать. После одиннадцати она слышит, как заезжает в гараж машина, Арнольд припозднился. Мысль о том, что он привез, слишком ужасна, чтобы об этом думать, и она торопится наверх, быстро готовится, пока он ест на кухне свою кашу, оказаться в постели и заснуть до его прихода, чтобы не пришлось с ним говорить. От необходимости это делать она закипает. Когда она ложится (окончательно исключая возможность встретиться с Эдвардом), всю ее охватывает пожаром стыда. Всеохватное видение смещающегося мира, сдвигающихся тектонических плит, захлестывает ее одиночеством.
Сьюзен, она же идиотка, дуреха эдакая. Она лежит в постели, сна ни в одном глазу, никакого люка
Она слышит Арнольда в комнате, в темноте. Шаркает, натыкается на что-то, кряхтит, сопит. Под ним прогибается кровать. Она слышит его запах. Он валится, фыркает, грузно поворачивается, толкает ее, повернувшись еще раз, не уступает ни пяди. Она не шевелится, отказывается просыпаться, задерживает дыхание, чтобы сказать ему: даже если она и не спит, то она все равно не здесь, нет ее.
Он был с Мэрилин Линвуд. Она решает, что это правда, нарочно так думает, задерживается на этом мыслью, направляет на это воображение, представляет все: Нью-Йорк, Чикаго, ее квартиру, диван в его кабинете, Вашингтон, Вики. Поступает так вопреки установленной для себя три года назад умственной дисциплине, позволявшей ей признавать статус-кво. Хватит. Раз она не может мириться с тем, что воображает, у нее нет права на статус-кво.
Совершенно ужасающий вопрос вернулся в ее мысли, и она снова не может к нему обратиться. Она гадает: почему он так отчаянно крутится и потеет, словно его мучает совесть, о чем он думает? Она не может думать об этом. Она думает, как они там сопят вдвоем. Говорят о ней. Оберегают ее, бедную Сьюзен. Сьюзен сама себя побережет. Она думает об Арнольдовом пенсионном плане и договоре с банком, выплаты по которому начнутся лет через пятнадцать и единственный получатель — по-прежнему она, а за нею — дети. Она собирается остаться единственным получателем, она намерена им остаться. Она на этом настоит.
В темноте она поворачивается к Арнольду лицом, открывает глаза, смотрит на большую пустую тень там, где он лежит, чтобы эта мысль была как орудие убийства, стрела, дротик. Арнольд-двоеженец. Он перевезет их в Вашингтон или будет возвращаться на выходные, а то и что похуже. Должна ли я это сносить? — спрашивает Сьюзен у Сьюзен. У тебя нет выбора, говорят ей. Бремя бунта и отречения прошло. Карьера мужа, говорят ей.
А если она откажется? Если скажет: я этого не сделаю. Я не перееду в Вашингтон и оставить меня тут тоже не позволю. Я отказываюсь позволить тебе сбежать от нас. Я, твоя жена, отстаиваю свои права. Я эгоистично отстаиваю свои права, Сьюзен-стерва.
Она видит, как Мэрилин Линвуд советует Арнольду, что делать, точь-в-точь, как Сьюзен советовала ему, как быть с безумной Селеной двадцать пять лет назад. Пользуясь моральной властью, которую над ним имела, его естественной от нее зависимостью. Она видит, как мало власти у нее сейчас. Что случилось, куда эта власть делась? Как невыносимо, если она конфискована в пользу Линвуд. Она видит себя в обратной перспективе лет, на протяжении которых отказывалась от всего ради выполнения поставленной задачи — его ублажать, словно такая у нее была работа. Ее подруги-феминистки удивились бы тому, как далеко она отошла от своих убеждений — защитница прав всех женщин, кроме себя самой. Какую власть она могла бы применить, если бы осмелилась? Она оплачивает домашние счета — Линвуд и это отнимет? Она униженно ждет послания от Линвуд, Арнольдова подарка, спрятанного до тех пор, пока она не раскроет рта и не сделает неверного движения. Это цензура, шантаж, она связана по рукам и ногам опасностью
произнести неверное слово, малейшую жалобу, которая даст Линвуд право захватить власть.И она примеряет на свои безмолвные губы незнакомое слово, слово ненависть. Она боится применить его, потому что это перевернет всю ее жизнь. Есть ли у нее на это силы? Когда она разошлась с Эдвардом, один из ее зароков был не расходиться больше никогда. Дурацкий зарок. Но не один только зарок держит ее сейчас. Еще — предприятие не менее всамделишное, чем Вики, предприятие со своими отделами и службами — ООО «Мама, Папа, Дети». Если Сьюзен подожжет фирму — куда ей идти? Как избежать ответственности за поджог на этом этапе жизни?
Арнольд наконец заснул. Глубоко. Бесчувственный, глупый. Хотя она и боится думать о ненависти, она все-таки разрешает себе думать про него «глупый». Эта мысль позволяет ей расслабиться, чуть притушить злобу, самой захотеть спать. Какая же я испорченная, думает она. Эта мысль тоже ее пугает — она не намеревалась так думать. Так удивительно думать, что то, чего Арнольд всегда от нее требовал, можно счесть испорченностью. Все же она, наверное, это знала — учитывая, как непроизвольно эта мысль приводит ей на ум перечень прецедентов. Ее спор с миссис Гивенс, условный знак памяти, веха, символ беспокойства: миссис Гивенс за кофе осмелилась передать Сьюзен слухи о Мэкомбере — будто виновата не медсестра, а врач, торопыга, зазнайка, сплошной апломб и так далее. И Сьюзен машинально дала ей отповедь, обвинила больницу, распекла адвоката — полагаясь на Арнольдову версию случившегося. Так удивительно, что нравственная цельность Сьюзен может быть нарушена этой благородной добродетелью — верностью, или как еще это ее свойство называется.
Открывается дверь в сон, и, начиная соскальзывать в него, она смутно сознает, что где-то по соседству — Тони. Она остыла. Ужасавший ее вопрос забылся опять. Она спит сперва с оглядкой, а потом крепко, и утром на месте ее злости — пустое место, оттиск наподобие следов от тел в пепле Помпей. Она уже не воображает, что Эдвард нарочно проявил к ней неуважение, и удивляется тому, как накрутила себя из-за Арнольда. В холодном свете дня ей легко убедить себя, что, если она будет помалкивать, он будет за нее, и закрыть глаза на боль как на всплеск эгоизма. Просто, слишком просто. Она знает, что это слишком просто, знает: в том, что она увидела, есть нечто, на что нельзя закрывать глаза, но это — на потом, для спокойного размышления и глубокого раздумья, которые могут подождать. А Эдвард — она должна была попросить передать ему пораньше. Она совсем не знала цели его приезда и распорядка его дел. В девять она еще раз звонит в гостиницу. Администратор говорит, что Эдвард Шеффилд выехал в семь. Может быть, она чувствует разочарование, может быть — облегчение. Негодовать она отказывается. Она будет считать, что он не позвонил, потому что накануне поздно вернулся и не захотел тревожить ее семью в неположенный час.
И тем не менее ей кажется, что случилось нечто такое, что может изменить все, если она не будет осторожна. Благодаря Тони, благодаря Эдварду, ей что-то приоткрылось. Не важно, не сейчас. Цивилизованности ради она напишет Эдварду письмо. Соберет воедино свои критические замечания, уложит их в лаконичные ясные предложения и отправит. Она пишет весь день. Стол стоит у окна, за ним — кормушка, разоренная воробьиной стаей. Снег на лужайке, вчера такой чистый и белый, начал таять, и в проталинах видны комковатые клочки бурой земли. Дорожка к гаражу слякотная. Мокро взблескивают тротуары. Она едва все это замечает, так занят ее ум расчисткой пути к Эдварду.
Она пишет все, что собиралась написать. Она хвалит то, что в книге хорошо, и критикует ее недостатки. Она пишет, что книга заставила ее задуматься о том, как ненадежно укрытие, в котором проходит ее жизнь. Она признается в сродстве с Тони, пишет так, словно разрешила трудность. Она заливается: не замечающая Тони цивилизация ревет вдалеке, а он умирает, прячась от полицейских, которые должны быть ему друзьями, как раньше прятался от своих врагов. Умирает, радостно веря в неправдивую историю. Она утешает его, но она — неправда, и тут же беснуются смерть и зло.