Шрифт:
Любимая песня космополита
– Кажется, я слышала взрыв… Как раз перед заходом солнца.
– Наверное – эхо, – сказал он, оторвав взгляд от исписанного мелким почерком листа бумаги. – Какой-нибудь обвал в горах… Принеси ликера!
– Ты дописал! – догадалась она и тут же радостно предложила: – Может, тогда лучше шампанского?!
– Нет, – произнес он. – Сегодня нельзя праздновать. Полнолуние! Сегодня можно лишь напиться.
Он сдвинул только что законченную рукопись на край красного пластмассового столика и, обернувшись к морю, закурил.
– Он все равно не смог бы здесь жить… – шептали его губы.
А с неба на террасу лился желтый лунный свет, и где-то далеко выл волк.
Эпиграф вместо эпилога
Это был прекрасный город. Единственный в своем роде. Двумя величественными горами он был прижат к теплому южному морю. Вычурные домики, отели, магазины начинались в десяти шагах от линии прибоя и поднимались на тысячу метров вверх.
Однажды я забрался достаточно высоко и оттуда около часа любовался
Это был чудесный город. Немилосердная жизнь гоняла меня по десяткам городов, по высокомерно насупленным столицам великих государств, по разоренным и процветающим селам, по равнинам и по взгорьям, но все эти мытарства, во время которых мне несколько раз приходилось менять военную форму, остаются грудой скомканных впечатлений на одной чаше весов. А на второй – в сиянии южного солнца, окаймленный ожерельем гор и пронзительной синью моря, лежит этот город, единственный встретившийся мне МИРНЫЙ город. Город, освободивший меня от того, что казалось мне неизбежностью – от необходимости пожизненно и посмертно принадлежать той земле, по которой ты идешь.
В этом городе я стал потихоньку избавляться от единственной своей болезни – от врожденного абсурда моей жизни. Эту болезнь я получил по наследству, и, мне кажется, я имею право винить ее во всем, что происходило со мной. Этот абсурд начался незадолго до моего появления. Начался он со случайной встречи моей будущей матери – палестинки по рождению, и отца – польского контрреволюционера, сосланного в Сибирь. Они были вместе несколько дней. Потом Адель, так звали мою мать, взяла у Мечислава, моего отца, адрес его родных и каким-то чудом добралась до Польши, где и произвела меня на свет. Проведя в Польше целый год, она исправно кормила меня грудью, но однажды в один день собрала вещи и, оставив меня, уехала. Позже мои польские родственники объяснили мне, что она уехала сражаться с евреями, которые в 1948 году с благословения Сталина создали свое суверенное государство на палестинской земле. Больше я не видел своей матери. А отца помню только по фотографиям, которые показывала мне бабушка. Мы как раз в то время уезжали в Америку, и бабушка пересматривала семейные фотоальбомы, решая, какие снимки брать, а какие выбрасывать. Она очень спешила уехать, предвидя, какие в скором будущем выстроятся очереди перед посольствами развитых стран. Правда, бабушка признавалась потом, что мы поспешили. Можно было пожить в Польше еще лет пять-шесть, но, как говорят на родине отцовской ссылки, – «после драки кулаками не машут».
В Америке я получил достаточное образование, чтобы иметь обо всем собственное суждение. С Америкой же связано мое первое и, слава Богу, последнее великое заблуждение о сути патриотизма. Поддавшись на «патриотические» воззвания, я оказался в первом эшелоне ограниченного контингента американских войск во Вьетнаме. Плывя по океану, мы пели прекрасные бравурные песни. Чувствовали себя героями-конкистадорами. Мы плыли защищать хороших вьетнамцев от плохих вьетнамцев. Но мы-то не знали, что внешне хорошие вьетнамцы ничем не отличаются от плохих, как не отличаются внешне и хорошие американцы от плохих американцев. Прозрение пришло ко мне, но прежде я убил несколько «плохих» вьетнамцев, укокошивших моего приятеля. С трудом я тогда избавился от поразившей меня первобытной бациллы мщения.
Так я разлюбил Америку. Я ушел к «плохим» вьетнамцам. Я предложил им свою помощь. Хотел учить их английскому, польскому языкам. Но они просили меня научить их побеждать американцев. Так я разочаровался и в них.
Оказавшись меж двух воюющих сторон, я представлял собой третью – невоюющую и этим, должно быть, сильно раздражал обе стороны. Обе стороны объявили награду за мою голову, которая в данном случае никакой стратегической или иной ценности не имела, тем более что никаких секретов, известных мне, не было. И я бежал, скрываясь от всех вооруженных людей.
Я бежал несколько лет. Бежал в сторону Ближнего Востока. По дороге мне шесть раз предлагали участие в военных действиях за «правое дело». В пяти случаях отказаться было невозможно, отказ был равнозначен самоубийству. И я снова надевал какую-то военную форму, получал какое-то оружие и в очередной раз ожидал удобного момента, чтобы дезертировать из неизвестной мне армии. Однажды я забыл сбросить форму и несколько дней пробирался по руслу высохшей реки, пока не добрался до маленького селения. Я постучал в первую попавшуюся мне глинобитную хижину, хотел попросить воды. Открывшая дверь арабка так громко завизжала при виде меня, что в следующие две минуты за моей спиной собралась вся деревенька. Они так радостно галдели, показывая на меня пальцами и что-то рассказывая своим детям. Потом они начали меня одаривать лепешками и урюком. Дошло до того, что меня на руках отнесли в самую высокую хижину, где и оставили на ночь. Однако поздно ночью, когда я видел один из самых мирных своих снов, эти же люди меня растормошили, знаками показав, что мне надо срочно убегать. Когда я в темноте с мальчонкой-проводником выходил из деревеньки, до моих ушей донесся гул танков, подходивших с другой стороны. Мальчонка довел меня до русла высохшей речки и умоляюще заглянул мне в глаза, одновременно схватившись своей ручонкой за автомат. Я понял его просьбу и снял автомат с плеча. Пройдя километров пять, я услышал стрельбу со стороны покинутой мною деревни. Позже я сообразил, что причиной радости местных жителей была не снятая вовремя военная форма.
После этого я стал внимательнее относиться к деликатному вопросу самовольного ухода из рядов неизвестных мне армий.Как бы там ни было, но спустя годы я оказался на родине моей матери, где мне тут же повязали на шею теплый серо-белый платок и вручили короткоствольный автомат и несколько гранат. На следующий день я, будучи под контролем «однополчан», подорвал гранатой израильский патруль, за что был сразу награжден непонятной бронзовой медалью, испещренной мелкой арабской вязью. На стороне палестинских патриотов я воевал дольше, чем обычно. Объясняется это довольно легко – меня ни на минуту не оставляли одного, и я уж было испугался, что эта невидимая линия фронта окажется для меня последней. Но вскоре «однополчане» решили мне доверить «великую миссию Аллаха». Они поручили мне пробраться через Саудовскую Аравию в Иран и убить аятоллу Хомейни, позволившего себе нелестное высказывание в адрес старшего брата палестинцев Ясира Арафата. Не трудно угадать, что со мной приключилось дальше. Уже на границе Ирана меня переодели в форму стража исламской революции и в числе других мусульман, возвращавшихся со священного хаджа в Мекку, отправили на не менее священный ираноиракский фронт. Военные действия на этом фронте меня позабавили тем, что солдаты постоянно смотрели в небо и в зависимости от увиденного перепрыгивали из одной воронки в другую. На этом фронте я похудел килограмм на восемь. «Повоевав» таким образом с недельку, я спокойно, без всяких трудностей покинул линию фронта и ушел в горы. Слава Аллаху, никакие посты на ночь не выставлялись. Видно, аятолла полагался на высокую мусульманскую сознательность правоверных. В них он не ошибся.
Следующий и последний мой фронт оказался в Афганистане, куда я вышел после недели пешего перехода по ущельям. Дехкане встретившегося мне на пути аула ласково приняли меня, накормили, напоили, а когда я уже заснул на заботливо постеленной мне циновке, добрые местные жители тщательно связали меня и поволокли на осле назад в горы. Очнулся я, когда какой-то европеец в чалме пытался заговорить со мной, используя полтора десятка незнакомых мне языков. Он был весьма озадачен, но когда я поинтересовался у него по-английски, чем я могу быть полезен, он радостно подскочил. Узнав, что я в некотором роде американец, европеец предложил мне развлекательную экскурсию в какое-то живописное ущелье, предупредив при этом, что мне придется взять с собой автомат, так как в ущельях сейчас много стреляют.
Эта экскурсия окончилась плачевно. Местные жители, с которыми мы шли, оглушили нас по дороге, связали и передали в руки какой-то джирге. Я так и не понял, что обозначало это слово. Во всяком случае это не было название местного суда или подобного карающего органа. «Джирга», представлявшая собой трех седобородых горцев, отвезла нас в городок, где случилось непредвиденное: такие же горцы расстреляли сопровождавшую нас «джиргу», перегрузили нас на других ослов и снова уволокли в горы.
В конце концов мы попали в то же ущелье, из которого отправлялись на «экскурсию». Вечером, оставшись один, я нашел какую-то военную форму зеленого цвета, которую горцы использовали вместо подушки. Я надел эту форму и спустился с гор. До сих пор я считаю, что это был самый разумный мой поступок в этой жизни. Около двух дней я спускался с гор и вышел к военному лагерю, в котором находились европейцы в такой же зеленой форме. Уже подходя к воротам, я заметил нескольких притаившихся дехкан, вытаскивавших из длинного деревянного ящика небольшую ручную ракету. К этому времени я уже понял сущность восточного гостеприимства, поэтому снял автомат с плеча и попробовал их обойти. Увы, я так и не научился ходить незаметно. Первый же мой шаг был услышан правоверными, и слава Аллаху, что я успел разрядить в них автомат быстрее, чем они сообразили запустить в меня ракету. На стрельбу сразу же прибежали бойцы из военного лагеря. Четверо душманов оказались прошитыми одной моей очередью. Один из них уже был в гостях у Аллаха, другие только собирались. Симпатичные ребята в зеленой военной форме принялись меня обнимать. Потом подошел офицер, крепко поцеловал меня, при этом чуть не поцарапав мой нос жесткими усами. Мне дали медаль с нормальным европейским текстом. Кроме медали мне тут же объявили отпуск на 20 суток. Они подумали, что я контужен и поэтому не разговариваю с ними и не отвечаю на их вопросы. Меня отвезли на джипе в Кабул, а оттуда я уже был переправлен к морю, в самый удивительный, самый мирный в мире город. У этого города не было имени. У него было название:
ГОРОД ДЛЯ ОТДЫХА ГЕРОЕВ ВРАЖДУЮЩИХ АРМИЙ.
Это был прекрасный город. На моих глазах низенькие одноэтажные домики тяжело вздыхали известняковыми боками и спросонья щурили узенькие оконницы. Кипарисы потягивались и подравнивали свои ветви. А вышедшие на улицу люди казались медлительными, нехотя плывущими по воздушному течению птицами.
Через день после приезда у меня возникло впечатление, что я обрел давно утраченную родину. Я приехал утром. Вышел из машины и тут же увидел перед собой белый, как фата невесты, дом. Я подошел к нему и погладил ладонью известняковую стену, еще не прогретую восходящим солнцем. А потом соединил ладони в молитвенном жесте и ощутил приятную шершавость оставшихся на коже известняковых крупинок. Если ваша судьба не напоминала шарик для пинг-понга, то вы не поймете меня. Просто любая война ощущается сначала ладонями, потом глазами. Она приучает ваши ладони к холодному металлу, к гладким бокам снарядов, к грязи, в которую приходится бросаться во время обстрелов. Ваши ладони постепенно огрубевают, и тогда может наступить самое страшное – атрофия чувствительности, когда ваша ладонь не сможет отличить разгоряченный ствол пушки от нежной женской руки. Если это уже произошло – можете прощаться с жизнью, вам ее больше никогда не полюбить. Вам покажется, что жизнь – это короткая передышка между атакой и контратакой. Со мной, слава Богу, этого не произошло. Я не дал приучить свои ладони к войне. И теперь меня радует каждое касание к дереву, к стене дома, к женщине, пытающейся понять меня. Я знаю, что я живой, и это, пожалуй, главное.