Тоня из Семеновки (сборник)
Шрифт:
– Страшно, - сказала она.
– Конечно, страшно!
Они помолчали.
– Тут тебе будет удобно?
– спросил младший лейтенант.
– Не боишься?
– Нет, не боюсь, идите! Спасибо!
– сказала она, с трудом пробираясь по темной комнате.
– А не холодно?
– еще спросил он.
В избе было явно не жарко, но в полушубке и сапогах, если не раздеваться, не замерзнешь.
– Нет, что вы!
– уверенно возразила она.
Тогда она говорила с ним еще на "вы", хотя он давно уже обращался к ней на "ты", и это ничуть не обижало ее. Он был старше, и, кажется, намного. По крайней мере, ему лет двадцать пять - двадцать шесть, а ей всего лишь двадцать. Разница огромная!
Ей
За окном, наглухо забитым фанерой, что-то шуршало или шелестело. Она не выдержала, поднялась, вышла на крыльцо.
Ветер нес по снежной улице сухие листья дуба. И дуб стоял рядом и шумел сохранившейся сухой листвой.
– Вот оно что, - произнесла она и, зябко ежась, ушла опять в избу.
Легла. Еще раз поправила сено и, кажется, уснула. Снилось сумбурное. Москва довоенных лет и кошка, раздирающая труп лошади. Младший лейтенант, сидящий в клубе Наркомтяжпрома, и шофер их трехтонки, отплясывающий лезгинку. Отец и мать, мирные, довоенные, пьющие чай, и вдруг врывающийся в комнату седой учитель с папкой в руках: "Тут у меня все собрано! Цитирую, граждане хорошие, цитирую..." А потом почему-то немцы - пленные немцы, бредущие по весенней дороге среди цветущих садов. Не те ли это немцы, что были перед войной в клубе Наркомтяжпрома? Они поют песню, знакомую, суровую песню прошлого года:
Не смять богатырскую силу,
Могуч наш заслон боевой.
Мы выроем немцу могилу
В туманных полях под Москвой.
Мы не дрогнем в бою
За столицу свою!
Нам родная Москва дорога.
Нерушимой стеной,
Обороной стальной
Разгромим,
Уничтожим врага!..
Немцы не успели допеть, как вспыхнули ракеты и радио знакомым голосом произнесло: "От Советского Информбюро. В последний час. Товарищи! Граждане! Братья и сестры! Бойцы нашей армии и флота! К вам обращаюсь я, друзья мои! Сегодня война окончилась нашей победой. Сам Гитлер со своими сообщниками лично прибыл в Москву, посетил Кремль и доложил товарищу Сталину о полном поражении своей армии и безоговорочной капитуляции..."
Что за бред! Она вскочила, ничего не понимая. За окнами глухо гремела артиллерийская канонада. Голова болела, и почему-то подташнивало. Она чиркнула спичкой и сразу же поняла, почему в избе так пахло лекарством. На сене валялись окровавленные черно-бурые бинты, вата, какая-то обертка и банка. Видимо, здесь лежали раненые.
Она встала. Спать больше не хотелось. Вспомнила о младшем лейтенанте - о единственном своем более или менее знакомом здесь человеке. Вышла на крыльцо. Артиллерия била и слева и справа. Какая - наша или немецкая? Наверно, и та и другая. Вспыхивало небо. Зарницами, ракетами, трассирующими очередями, лучами прожекторов.
– Ты что? Испугалась?
Оказывается, младший лейтенант ходил возле избы.
– А вы?
– Она удивилась и обрадовалась одновременно.
– Опять на "вы"!
– сказал он.
– Не спится...
Теперь, ночью, он показался ей коренастым и не таким суровым, а мягким, чуть задумчивым. Он был в шинели - довольно длинной - и в серых валенках. На ушанке его оттопыривалось одно ухо. Она даже усмехнулась про себя, а он, будто поняв ее, снял ушанку и завязал тесемки.
– Лучше бы опустили, - сказала она.
– Холодно!
– Замерзла?
– Я? Нет!
Они бродили по улицам поселка, поворачивали назад у разбитого колодца, вновь мимо ее избы, потом чуть дальше, до штаба, где стоял часовой, и обратно - мимо избы и до колодца. Раздавались удары артиллерийских батарей, шумел лес, вспыхивало небо. И все же было тихо, очень тихо сейчас в этом поселке. Снег хрустел под ногами, как вафли. Одиноко и блекло мерцали в сохранившихся домах огоньки
коптилок.– А мне сны такие снились, - призналась она, поскольку он молчал. Бред!
Он вроде обрадовался, оживился:
– Какие?
– Да сущая чепуха!
– Она рассмеялась.
– Ночной бред!
Он не стал спрашивать, опять замолчал.
– А вы, - наконец спросила она, - давно здесь?
– Где?
– Ну, на войне, - пояснила она.
– С начала. Добромиль - слышала такое место?
– Нет! Хорошее слово - Добромиль! Уютное какое-то, ласковое!
– Там было не так уж уютно, - сказал он.
– Это почти на самой границе. Перемышль, Самбор, Драгобыч... Слышала?
– Кажется, да.
– В тех, в общем, краях, - не вдаваясь в подробности, сказал он.
– И все же тебе лучше остаться здесь, в штабе, - добавил он.
– Тут тише.
– Не хочу, - упрямо повторила она.
И опять они шли по улице поселка. Туда - обратно. Обратно - туда. Мимо штаба, мимо ее избы. Мимо могил наших командиров и скелета лошади всего, что осталось от трупа, который она видела вчера. Затихло небо, и вновь на нем неясно проглядывались звезды и мутные очертания месяца-луны. Замолкла артиллерийская канонада.
– Не замерзла?
– Нет.
– Может, спать хочешь?
– Нет, походим еще чуть-чуть.
Они ходили. Хрустел снег. Неровные, успокоившиеся, лежали на нем загадочные тени. Неровные, как облака, загадочные, как одинокие деревья и развалины.
– А до войны?
– спросила она.
– До войны где вы жили?
– В Москве, в Бабушкином переулке. Есть такой. Слышала?
Еще бы не слышала! Так, значит, по Москве они почти соседи?
– Выпить что-то хочется!
– сказал он.
– А ты? Вот только во фляжке у меня пусто. Пойду поищу! А-а?
– Что вы! Я совсем не пью!
– ответила она. И добавила: - Если хотите, пожалуйста...
7
Земляной вал. Разгуляй. Между ними как раз Бабушкин переулок. Рядом какой-то институт, кажется химический. А чуть раньше, ближе к Земляному валу, - сад имени Баумана. Она ходила туда несколько раз на танцы и один раз смотрела кино на открытом воздухе - "Остров сокровищ".
И Земляной вал, и Разгуляй - продолжение улиц ее детства - Маросейки и Покровки. Дальше - площадь Баумана и Елоховский собор, где, говорят, по большим церковным праздникам пели знаменитые певцы из Большого театра, и кинотеатр имени Третьего Интернационала (такой же маленький и уютный, как их "Аврора"), где она тоже бывала раз или два.
Бабушкин переулок. И трамвайная остановка называлась - "Бабушкин переулок" или, как говорили кондукторши: "Бабушкин... Следующий Разгуляй".
Там, недалеко от Бабушкина переулка, она получала в райкоме комсомольский билет.
Сороковой год. Она уже работала. И все спрашивали ее: "А ты до сих пор не в комсомоле?" И она маялась, не знала, что сказать, хотя сама давным-давно мечтала стать комсомолкой. Но туда, в комсомол, как ей казалось, принимали сверхсознательных и сверхидейных, а она не была такой. Она даже газеты читала от случая к случаю. Радио она тоже почти не слушала. Приемника дома у них не было, и она завидовала тем своим подругам, у которых видела радиоприемники; они считались тогда признаком благосостояния. Трансляцию в их дом провели совсем недавно, но черная радиотарелка, висевшая у них на стене рядом с давними фотографиями отца и матери, почему-то не нравилась ей. Вернее, она ее просто не замечала, хотя тарелка говорила и пела все время, пока они не ложились спать. Да и не так уж часто сидела она дома, чтобы слушать радио. Вернется, бывало, с работы - надо маме помочь по хозяйству, или в магазин сбегать, или пойти погулять с подругами - в кино, например, сходить, на танцы или просто по улицам пройтись. Радиотарелку она оценила уже позже, во время войны...