Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Не отставали по части хищений и всевозможные частные и земские банки с различными кредитными обществами и учреждениями. Так, в одесском коммерческом банке растрачено было более ста тысяч рублей: в харьковском обществе взаимного кредита не досчитались более трехсот тысяч, вследствие чего общество это, имевшее одних вкладов свыше чем на миллион, прекратило платежи и пустило по миру до пяти тысяч семейств харьковских обывателей; в романовском общественном банке растрачено было семьдесят тысяч рублей, и виновные отделались либо выговором по суду, либо были оправданы; в херсонском земском банке тоже обнаружена была очень крупная растрата при ревизии, и т. д., и т. д. И в то время как одни просто расхищали, другие общества выступали в поддержку разных сомнительных и дутых, а особенно еврейских, предприятий, не отступая для этого ни перед какими акционерными скандалами в общих собраниях. Так, московское кредитное городское общество, попав под владычество еврейской клики, явно стало способствовать переходу московских домов в еврейские руки, и там, где прежний владелец дома не мог добиться под него самой скромной ссуды в «обществе», — покупщик-еврей, приобретая этот самый дом, сейчас же получал под залог его громадные деньги. В этих случаях «общество» не стеснялось даже миллионными ссудами, лишь бы только еврейское домовладение преуспевало и множилось в первопрестольной. И жиды все более и более захватывали Москву в свои руки, даже до того, что не постеснялись наконец устроить свою грязную микву против храма Христа Спасителя.

Состояние общества в эту эпоху было какое-то путаное, неопределенное, — кавардак какой-то, — и это не только в городе, но отчасти и в деревне. С одной стороны, целым синклитом избирают Салтыкова в почетные члены Харьковского университета, как обличителя и преследователя «общественного зла»; с другой — в Боровичском уезде крестьяне живьем сжигают бабу Аграфену Игнатьеву, в качестве колдуньи, в полной уверенности, что заслужат себе за это всеобщее одобрение, а никак не порицание начальства, так как тоже обличают и преследуют-де «обчественное зло». Г-да Стасюлевич со Спасовичем, с одной стороны, ратуют за «расширение прав печати», за свободу слова; с другой — они же производят с понятыми обыск и выемку в редакции «Нового Времени» и тянут редактора и автора

к суду, за какое-то, обидное для их самолюбия, стихотворение. В Тамбовской губернии какой-то пожилой иеромонах одного монастыря и ризничая соседнего с ним женского монастыря, то же преклонного возраста, слюбившись между собою, оставляют монашество, соединяются браком и открывают в Усмани питейное заведение — и провинциальная газетка находит это «отрадным явлением», а некоторые столичные газеты перепечатывают известие об этой «современной идиллии», совершенно соглашаясь со своею провинциальной сотоваркой. В публичные сады, кафе-шантаны и опереточные театры беспрепятственно допускаются воспитанники и воспитанницы средних и низших учебных заведений, вопреки запрещению министра народного просвещения, и это безобразие вызывает наконец циркуляр Харьковского генерал-губернатора, так как «на этих публичных увеселениях и представлениях не всегда соблюдаются правила благопристойности и приличия, к явному оскорблению общественной нравственности»; циркуляр этот взывает к поддержке «всех благомыслящих людей», — а благомыслящие люди, в качестве «отцов», отвечают в газетках будирующими заявлениями, что они, «как отцы», сами-де знают, как лучше вести своих детей и что начальство напрасно-де позволяет себе врываться в домашний порядок их быта и стеснять их бедных, и без того уже измученных Толстовскою системой, детей даже в невинных развлечениях и прогулках, на которых если они и бывают, то по большей части вместе со своими родителями. В Орле гласный Нарышкин высказывает в земском собрании свой взгляд на женские гимназии, что они, давая воспитание детям бедных горожан, отрывают их от своей среды и возбуждают в них такие потребности, удовлетворять которым те не могут, — а «деятели и сеятели», вместе с газетными корреспондентами-«отцами», начинают за это поносить имя Нарышкина, яко зол глагол, и пытаются даже поднять против него уголовный процесс «за оскорбление родителей». Гвардейский офицер Ландсберг желает жениться «для карьеры» на дочери своего, высокопоставленного начальника, и для поддержания себя, в качестве жениха, в приличной обстановке до свадьбы, не находит лучшего способа как зарезать своего благодетеля, старика Власова. В апреле 1880 года, в петербургском окружном суде разбиралось уголовное дело братьев Висленевых, Катенева, Кутузова и нескольких «этих дам», обвинявшихся в подделке временных свидетельств 1-го восточного займа; Висленевы и Кутузов были осуждены на каторгу, — и известная часть «прессы» дружно и злорадно возопила: «Вот оно, русское дворянство! Вот каковы его представители!» Но в августе того же года и в том же самом суде фигурировал, в качестве подсудимого, присяжный поверенный Евгений Корш, обвинявшийся в нескольких преступлениях по своему званию (мошенничество, обман своих доверителей, Шереметева и князя Урусова, и растрата их денег, более тридцати тысяч рублей). Обвиняемый объяснял свои деяния на суде рядом жизненных неудач, в особенности неудач своих литературных предприятий, которые оканчивались или запрещением издававшихся им газет, или таким сужением их программ, по распоряжению главного управления по делам печати, что они проваливались с крупным дефицитом. К удивлению, присяжные его не оправдали, и Корш отправился на житье в Томскую губернию; но либеральная «пресса» на этот раз не вопила и не злорадствовала, — напротив, она всячески старалась заминать и замалчивать это крупное, в общественном смысле, дело, и без того уже поставленное на судебную сцену в самый глухой сезон, так как тут проворовался свой брат, либеральнейший юрист и издатель, сын известного в свою пору либерального редактора. А между тем, в то самое время, как «пресса» обмалчивала дело адвоката Корша, из провинции сыпались беспрестанные жалобы на подобную же адвокатскую деятельность. Дошло до того, что в одну из городских дум (Бобринецкую, Херсонской губернии) гласными ее официально было внесено заявление о крайних беззакониях, творимых местными патентованными адвокатами, деятельность которых, по словам заявителей, «не может быть терпима обществом и законом». В подтверждение этих слов, выставлялся целый ряд мошенничеств, подлогов, замотания и присвоения себе доверительских денег, кражи документов, подкупов свидетелей и т. д., причем гласные косвенно обвиняли и личный состав своих мировых учреждений. Городская дума постановила ходатайствовать пред министром юстиции о назначении в Елисаветградский округ сенаторской ревизии, ввиду того, что обыватели сильно страдают не только от адвокатских плутней, но зачастую и от потворствующих им неправильных решений мировых судей названного округа. Но сенаторской ревизии им не назначили, — потому сами же они этих судей себе выбирали. Известия о подкупах присяжных заседателей довольно часто появлялись в это время в газетах, наряду с безобразными оправдательными приговорами, всяческими хищениями, конокрадством, дошедшим до ужасающих размеров, порубками, поджогами, грабежами и «интересными» убийствами, с женщинами, или из-за женщин. Уголовные процессы того времени нередко носили пикантно-кровавый характер. Девица Качка, например, в Москве, в веселой компании студентов и студенток, распевая песни, вдруг застреливает ни с того, ни с сего студента Байрашевского, человека совершенно ей постороннего. В обществе ходили тогда слухи, что это-де «жребий», вроде Веры Засулич, но суд признал ее только психопаткой и отдал под больничный присмотр, впредь до выздоровления. В роли quasi-политических убийств являлись иногда чуть не дети, — таково было убийство близ Орла двух лодочников, совершенное тремя воспитанниками одесского технологического училища Гумидовых, Войцеховским и Триборном. Любители же более легкой пикантной уголовщины услаждались тогда интересными воровскими похождениями красивой и шикарной жидовки Блювштейн, известной более под прозвищем «Соньки-золотой ручки».

Вообще в провинции жилось какою-то смутною, чадно удушливою жизнью. С одной стороны, в ответ на каждое, счастливо избегнутое, покушение, сыпались оттуда к подножию трона бесчисленные адресы с изъявлениями верноподданнических чувств радости, преданности и негодования против злодеев-покусителей, служились молебны, делались общественные подписки на сооружение часовен, икон, киотов, богоугодных заведений или на учреждение разных благотворительных стипендий «в намять события»; с другой же — это самое общество, в особенности на юге, совершенно пассивно, как баранье стадо, допускало в своей среде выпрашивание и даже вымогательство денег для разных преступных целей, вроде вспомоществования политическим арестантам, или для предоставления «нелегальным» возможности к укрывательству, для воспособления им на выезд за границу и т. д., в одном из больших южных городов не постеснялись даже открыть подписку специально для взрыва императорского поезда на пути из Крыма, — и подписка на это дело, по печатному свидетельству самих бунтарей и взрывателей, пребывающих ныне за границею, дала им полторы тысячи рублей, которые и были немедленно отправлены в кассу «динамитного комитета». Такие сборы «на политических» делались довольно открыто: в публике, во время судебных заседаний по политическим делам, на юбилейных обедах, в разных собраниях, на семейных вечерах, спектаклях и литературных чтениях, обыкновенно «в пользу одного бедного семейства», в светских гостиных, в редакциях некоторых провинциальных газет и т. д. И дошло это до такой бесцеремонной публичности, что вызвало наконец особый строгий циркуляр генерал-адъютанта Тотлебена, в бытность его одесским генерал-губернатором.

Бабьегонское земство в это время, подобно многим другим уездным и губернским земствам, вместо того, чтобы заниматься прямым своим делом, упражнялось, главнейшим образом, в ламентациях против графа Д.А.Толстого и в борьбе с министерством просвещения из-за земских школ и учительских семинарий, не желавших подчиняться правительственному контролю над духом и направлением их преподавания. И когда граф Толстой пал, наконец, как министр народного просвещения, земским и журнальным ликованиям не было конца: все это трубило и торжествовало свою победу, ибо теперь свободно можно было лягать павшего каждым копытом и устраивать ему общественные скандалы, в роде закидывания его «черняками», когда, по выходе в отставку, он пожелал было баллотироваться в гласные Михайловского уезда (Рязанской губернии), как крупный местный землевладелец. Это «прокатили на вороных» составляло верх злорадного торжества у либеральных земств, в либеральной «прессе» и у столичных действительных явных и тайных сплетников, которые впоследствии, когда Толстой снова был призван на государственный пост, но уже в качестве министра внутренних дел, не затруднились первые же лакейски «приветствовать» его назначение, лебезить и слагать ему хвалебные гимны.

Среди, этого общественного вихлянья и путанья, хорошо себя чувствовали одни евреи. Денег им во время войны и вслед за ее окончанием перепали целые уймища, а уголовного суда и ссылки за все эти свои военно-финансовые подвиги удалось им тогда счастливо избежать. Тут сразу как-то составились у них новые состояния, выплыли новые финансовые имена и предприятия, стали выходить разом две новые еврейские газеты, «Рассвет» и «Русский еврей», и вообще Израиль заметно приободрился, приосанился и, почувствовав за собою силу, поднял значительно выше свой тон, и свой нос, и без того уже достаточно нахальный. «Утучнел Иешуруп, — по слову пророка, — и стал брыкаться». Сила и уверенность в ней нашего Израиля сказались тогда, между прочим, в знаменитом Кутаисском деле, когда пред местным окружным судом предстало несколько евреев, обвинявшихся в похищении перед Пасхою 1878 года христианской девочки Сарры Мадебадзе. По поводу этого процесса, еще раньше его начала, появились в печати претензии против самого возбуждения «подобного дела», даже против начала следствия, так как одно-де следственное производство уже наносит будто бы вред еврейской репутации, — словом, явились крупные и наглые притязания на какую-то особую привилегию для евреев, на изъятие их из общего порядка судопроизводства. На судебную защиту обвиняемых, еще до выяснения самого дела, были уже отпущены значительные суммы совсем посторонними этому делу евреями, отчасти даже заграничными, — и у кутаисских евреев, несмотря на всю их бедность, оказались вдруг дорогие и «знаменитые» адвокаты, гг. Александров и Куперник. Исход дела уже заранее был предрешен самими евреями, — и обвиняемые, несмотря на всю вескость очевидных и тяжких улик, были, согласно этому предрешению, торжественно оправданы. Дело было перенесено затем в Тифлисскую судебную палату, но там уже прокурор отказался от обвинения, — и палата объявила обвиняемым новый оправдательный приговор. Утучневший Иешуруп торжествовал, а юные сыны и дщери его не уставали тем часом фигурировать в беспрестанных политических процессах.

В эту смутную, путанную и нервную эпоху, за исключением весьма небольшого, сравнительно, круга людей двух резко противоположных направлений, трудно, почти невозможно было отличить, кто каких убеждений, кто чего хочет, кто за кого и кто против чего, кто

чему сочувствует и что отрицает или порицает. Недаром же создалась тогда известная характерная фраза: «с одной стороны нельзя не сознаться, с другой — нельзя не признаться». Это была какая-то всеобщая вихлявость и сбитость с панталыку. Одни ошалевали, не понимая, что это вокруг творится; другие, напротив, понимая очень хорошо, спешили половить себе в мутной воде рыбки и обработать, округлить свои личные делишки; третьи малодушествовали и охали в полном упадке духа; четвертые злорадно и ехидно хихикали, приговаривая: «чем хуже, тем лучше», и все одинаково ожидали чего-то, перемен каких-то; но каких, — на это никто не мог дать никакого точного определения. В чадном тумане, застилавшем глаза и мозги тогдашнего общества, сквозило только нечто неясное, призрачное, в виде расплывчатого понятия о «конституции», — какой именно конституции, на каких основах, до этого не добирались, а так, желали «конституции вообще», как «увенчания здания». Это недомогающее состояние общества очень верно было характеризовано тогдашнею «Неделей» в следующих выражениях: «То, что случилось сегодня, завтра уже забывается, как давно и безвозвратно минувшее: вечное ожидание чего-то нового, ожидание, страстное до боли, жжет и томит всех неустанно. Никто не знает, на чем остановиться, чего держаться. Сомнения, растерянность и тупая, ноющая боль вносятся повсюду, как неизменные наши спутники. Это какой-то лихорадочный бред, с редкими минутами отрезвления, какое-то торопливое хватание первой подвернувшейся под руку вещи и отбрасывание ее затем снова в сторону. Перепутанное время!.. О какой-либо последовательности и определенности нет и речи» [4] И вот, в это-то время вдруг появляется как бы некий Мессия.

4

«Неделя» 1880 г. № 9, стр. 291.

XVI. «ДИКТАТУРА СЕРДЦА»

5 февраля 1880 года, в седьмом часу пополудни, последовал известный взрыв в Зимнем дворце, сопровождавшийся человеческими жертвами среди солдат, в караульной комнате. В Петербурге наступила полная паника. Распущены были слухи, что 19 февраля все парадные подъезды целый день будут заперты и всех проходящих по улицам и входящих в ворота домов будут подвергать осмотру, так как этот день назначен-де террористами для генеральных взрывов по всему городу. Поэтому многие состоятельные и чиновные люди еще до 19 числа поспешили выехать на дачи, или в провинцию, а еще более за границу, вообще, постарались быть подальше от Петербурга; множество же лиц из оставшихся в городе бросали в эти дни свои квартиры на произвол прислуги и старались шататься по улицам и ресторанам, в Царском, Павловске, Гатчине и т. д. Переполох был ужасный. Даже биржевые хроникеры свидетельствовали, что «угрожающие слухи о каких-то предстоящих ужасах запугали до невероятия многочисленный класс крупных и мелких капиталистов; запуганные донельзя люди начали верить самому вопиющему вздору, самым крайним нелепостям и, потеряв голову, прибегали к мерам и действиям, лишенным человеческого смысла». В числе разных ужасов ожидался взрыв государственного банка. Но вот, 12-го февраля Петербург узнал вдруг великую новость, что в столице учреждена «Верховная распорядительная комиссия по охранению государственного порядка и общественного спокойствия» и что главным начальником ее назначен граф Лорис-Меликов. которому предоставлено избрание Высочайше утвержденных членов этой комиссии, и, сверх того, право призывать в комиссию всех лиц, безразлично, присутствие коих будет признано им полезным. Вместе с этим, должность временного петербургского генерал-губернатора, в лице генерал-адъютанта Гурко, упразднялась — и генерал поэтому удалился на житье в свое тверское поместье.

Граф Лорис-Меликов тотчас же издал прокламацию к обществу, где выставил прежде всего на вид, что «ряд политических злодейств вызвал не только негодование русского народа, но и отвращение всей Европы» (?!), и заявлял, взывая к обществу, что на «поддержку общества» он смотрит как на главную силу, могущую содействовать власти в возобновлении правильного течения государственной жизни, от перерыва которого наиболее страдают интересы самого «общества», а в заключение, граф манил это «общество» конфеткой «равно для всех дорогой» — возвращения общества «на путь дальнейшего мирного преуспеяния». Хотя это были не более, как общие расплывчатые и туманные фразы, но «общество» осталось в убеждении, что под ними должно разуметь «конституцию». Из всей печати, один только М.Н. Катков решился заметить на это воззвание, что практических последствий от призыва правительства, обращенного к обществу графом Лорис-Меликовым, можно бы было ожидать только при том условии, чтобы правительство своим образом действии дало тон и направление умам и ясно определило, чего оно требует от общества. Но вот именно ясности-то этой и не хватало в прокламации графа. — «Правительство, замечал Катков, действующее с характером, быстро переладит в своем смысле общественное настроение». Но и характера определенного пока еще ни в чем не проглядывало, — он проявился несколько позднее. За исключением «Московских Ведомостей», вся остальная печать откликнулась на назначение и воззвание графа Лорис-Меликова ликующим образом, исполненным широких и самых радужных упований. «Неделя» удостоверяла, что, с его назначением, вдруг «повеяло чем-то новым, как будто запахло весной». Другая газета утверждала, в либеральном своем увлечении, что «одно имя графа, само по себе, есть уже целая программа»! — «Новое Время» заметило, что «чем-то новым, успокоительным, бодрящим повеяло в воздухе», и что газетные статьи и фельетоны (фельетоны — это главное!) приняли «несколько праздничный тон». — «Слава Богу! На душе стало легче!» воскликнул «Голос», — «Новости» назвали «первое слово» графа «столь же симпатичным, как и вся его деятельность». «С.-Петербургские Ведомости» находили, что «общее высокое доверие, живейшее сочувствие и любовь, которые снискал себе бывший харьковский генерал-губернатор, должны внушать нам наилучшие надежды». В совокупности, все это было очень громко, очень радужно, но и очень неопределенно, как и сама прокламация графа. Одни только «Московские Ведомости», без всяких увлечений, утверждали, что верховная комиссия есть не более как высшее полицейское управление и советовали в то время графу не искать себе популярности «везде и у всех» и «не поддаваться влиянию чиновных и светских кругов петербургской интеллигенции, бредивших конституцией». За это вся либеральная пресса опрокинулась на Каткова и стала отрицать даже самую raison d'etre его газеты и вообще охранительных начал, вопрошая, во имя чего же может поднимать «эта партия» свои голос теперь, когда обстоятельства не допускают уже колебаний, а требуют прямого и решительного образа действий и совершенно определенной политики, в смысле увенчания здания? А московский журнал «Русская Мысль», так тот дошел даже до требования «обузданий», восклицая: «неужели все это пройдет (Каткову) даром и не будет обуздан этот оскорбительный для всего русского общества наглый, сумасшедший крик распаленной инквизиционным жаром фантазии?!» Это либералы-то взывали об «обуздании» к правительству, за независимое слово!

Итак, за исключением Каткова, вся печать ликовала и надеялась, а либеральная часть ее сразу же обнаружила некоторую тенденцию руководить своим новым protege и стала указывать ему, по своему собственному усмотрению, «задачи Верховной комиссии», ибо общество относится-де к ней «с широкими и вполне основательными (?) надеждами». От комиссии требовалось печатью «упростить и ускорить следствия по политическим делам», «умерить излишнюю подозрительность и рвение исполнительных органов» и «увенчать здание благодетельных реформ правовым порядком», а несколько позднее, когда убедились, что граф охотно следует этим указаниям, «пресса» еще с большею настойчивостью приступила к нему со своими советами и требованиями якобы «необходимых для умиротворения России мер», в ряду которых прежде всего была поставлена необходимость уничтожить генерал-губернаторов, с их «исключительными» правами и полномочиями, которыми они «не только могут пользоваться, но и действительно пользуются», затем настойчиво предлагались отмена бесполезно стеснительных паспортов и вообще всяких письменных видов, отмена административной высылки и возвращение «как можно скорее» всех административно высланных и поднадзорных лиц. О возбуждении новых политических процессов отзывались с неудовольствием, слегка журя за них графа, и находили, что «подобные процессы теперь производят уже впечатление анахронизма»; даже по поводу расстреляния двух нижних чинов, в Сумах и Кременчуге, за такие чисто воинские, тяжкие преступления, как убийство своего полкового врача и сорвание погон со своего полкового командира, одна либеральная газета замечала с неудовольствием, что, к сожалению, дела этого рода все еще рассматриваются на основании исключительных военных законов. Одновременно с советами и требованиями печати, раздались и из провинции голоса разных г-д Рагозиных, де-Роберти, Гольцовых, Корсаковых, Гордиенок, Южанинов и др. по вопросам о расширении прав земства, о сокращении дворянства, о ненужности административных высылок, о строгостях школьного надзора, об отмене Толстовской системы образования, о снятии запрещения с малороссийского языка, о благовременности «увенчания здания» т. д., и т. д. Что же касается террористов и бунтарей, то на все эти туманные обещания и прокламации «нового начальства» и на все советы, требования и заигрывания «легальной» либеральной прессы, они с самого начала, еще 20-го февраля, ответили выстрелом еврея Млодецкого в графа Лорис-Меликова и тем наглядно показали полную свою непримиримость ни с какими «новыми эрами» и «новыми веяниями» и полное свое презрение как к правительству, так и к либералам.

Млодецкого на другой день судили, а на третий, утром, уже повесили на Семеновском плацу, несказанно удивив этим петербургскую публику, не приученную еще к таким быстрым расправам. Казалось бы, подобною быстротою граф удовлетворил требованиям нечати об упрощении и ускорении политических следствий и судов, но вышло так, что ожидатели этим не удовольствовались, — им хотелось бы лучше видеть Млодецкого помилованным, и не только помилованным, но и совсем прощенным, — ступай, дескать, милый человек, себе с Богом на все на четыре, и пусть бунтари, видя этот умилительный пример великодушия, почувствуют все его значение и исправятся!.. Впрочем, выстрел этого еврея не изменил ровно ничего ни в розовом настроении либеральствующей печати, ни в готовности самого графа следовать и далее ее указаниям. Некоторые из публицистов и фельетонистов известного лагеря, как было слышно тогда в литературных кружках, получили даже премирующее и направляющее значение в интимных беседах графа, в его кабинете, доступ в который раз навсегда был открыт им радушным сановником, а один из их доктринеров-издателей, в поощрение своей либеральной деятельности, как уверяли тогда, был даже представлен графом ко звезде св. Станислава.

Вскоре последовал целый ряд общих мероприятий, перемен в личном составе правительственных учреждений, подготовительных работ, разных отмен, смягчений, послаблений, циркуляров, — и направление новой правительственной деятельности выяснилось. Граф был очень доступен, любезно принимал и выслушивал всех, особенно студентов и студенток, делал для них все, что мог, расширял стены учебных заведений, распоряжался быстро, гуманно, либерально, самовластно, обворожительно и заслужил, себе имя «диктатора». Потомок армянских властителен, он ничего не имел против этой клички, — напротив, она очень ему нравилась, и он охотно соглашался, что если это диктатура — пусть так, но только «диктатура сердца». Название «диктатуры сердца» сделалось очень популярным в обществе, и вся эпоха правления Лорис-Меликова перешла потом в историю под этим же, несколько сентиментальным, именем.

Поделиться с друзьями: