Тот, кто называл себя О.Генри
Шрифт:
Посмотрите сами, — сказал коммивояжер, заправляя в машинку чистый лист. — Что желаете продиктовать?
Пишите, — Билл отошел к окну. — «В моей комнате существует такая замечательная вещь, как дверь. Она открывается наружу, в коридор. В девяти шагах налево по коридору — лестница вниз. Одиннадцать ступенек к выходу. Прошу убедиться, что этих ступенек ровно одиннадцать, а не десять или двенадцать». Все.
Коммивояжер с любезной улыбкой вынул лист и перечитал написаное. Улыбка погасла на его лице. Он бросил лист на стол, молча упаковал машинку и молча вышел из комнаты. Билл растворил окно. Он дождался, когда торговец появился на улице, и крикнул:
— Видите ли, мистер «Ремингтон», у меня нет времени осваивать клавиатуру вашей фисгармонии!
«Когда они хотят продать что-нибудь,
Билл достал из кармана горсть монет и высыпал их на стол. Он долго и внимательно разглядывал деньги. В чем их сила? Почему люди тратят иногда целую жизнь, чтобы накопить их побольше? Он выбрал из кучки одну монету с тусклым желтоватым профилем Линкольна и прочитал слова, полные «великого смысла», как учат в школе: «Бог дарует нам свободу».
Изречение показалось ему ханжеским. Во всяком случае, оно не подходило к гордому лицу и плотно сжатым губам Линкольна. Он ссыпал монеты обратно в карман и придвинул к себе листы рукописи.
«Рабочий день бушевал все яростнее, — начал писать он. — На бирже топтали и раздирали на части с полдюжины акций разных наименований, в которые клиенты Гарви Максвелла вложили крупные деньги. Приказы на продажу и покупку летали взад и вперед, как ласточки. Опасности подвергалась часть собственного портфеля Максвелла, и он работал полным ходом, как сложная, тонкая и сильная машина. Слова, решения, поступки следовали друг за другом с быстротой и четкостью часового механизма. Акции и обязательства, займы и фонды, закладные и ссуды — это был мир денег, и в нем не было места ни для мира человека, ни для мира природы».
В углу на маленьком столике зазвонил телефон.
Билл поморщился: он забыл его выключить, когда начал работу.
— Алло, это «Каледония», двадцать восемь, Запад, Двадцать шестая улица?
— Да, это называется так.
— Мне нужен Вильям Сидней Портер.
— Он слушает вас.
— О, это вы, Билл? Я полдня разыскиваю вас по всему городу. Я совсем забыл, что вас теперь зовут О. Генри, и всех спрашиваю о Портере, и никто мне толком ничего не может ответить. Десять минут назад я заскочил в Литературный клуб, загнал в угол какого-то толстяка по имени Боб Дэвис и выжал из него номер вашего телефона. Я всего сутки в городе и…
— Господи, это вы, полковник? — вскрикнул Билл. — Вы в Литературном клубе? Эль, дорогой, постойте, не выходите оттуда никуда ни на секунду. Я сейчас буду с вами! Через пятнадцать минут.
Он заметался по комнате, нашел синий галстук, перчатки, трость, одеваясь, переминался от нетерпения с ноги на ногу перед зеркалом, и лицо у него было красное от возбуждения и счастливое.
На Дженнингсе был великолепный синий костюм, лицо его округлилось, кожа уже не шелушилась, как раньше, а стала мягкой и матовой. Только волосы оставались прежними — ярко-рыжими и жесткими.
Они уселись за столик в кафе Литературного клуба втроем: Эль, Билл и Дэвис.
— Ну как? — спросил Билл. — Вам все-таки удалось повидать президента?
Эль покосился на Дэвиса. Ему было явно неловко начинать разговор при постороннем.
— Не смущайтесь, — сказал Билл. — Боб знает многое из наших приключений.
Тогда все в порядке, — сказал Эль. — Ребята, я — полноправный человек. Я видел президента и разговаривал с ним.
Эль, расскажите нам об этом так, как вы умеете рассказывать. Слушайте, Боб. Больше такого вы никогда не услышите.
— Какой я рассказчик! — засмеялся Дженнингс. — Все было очень просто. Мы с Эбернесси нагрянули в
Вашингтон на прошлой неделе. Два дня околачивались в городе — никак было не раздобыть пропуск в Белый Дом. Эбернесси нажимал какие-то пружины, а я изучал расположение пивных на близлежащих улицах. Наконец Эбернесси удалось связаться с Тэдди по телефону. «Валяйте, ребята, ко мне, — сказал Рузвельт, — у меня, кажется, будет сегодня свободный часик». Нас привели прямо в приемную президента. Появился какой-то тип: «Господин президент просит вас — меня, то есть — в кабинет». Открываю дверь. Кабинет длинный, как Уолл-стрит. И президента-то я сразу не заметил — он стоял у окна. Потом увидел наконец. Он на меня смотрит и улыбается. «Вы, говорит, тот самый Эль Дженнингс из Техаса?» — «Да, господин президент». — «Подойдите ближе, Дженнингс». Подхожу. Он пялит на меня глаза, и лицо у него удивленное. «Мать честная, — говорит он, — вдобавок ко всему вы еще рыжий!» — «А каким же вы хотели меня увидеть?» — говорю я. «Я представлял вас совсем другим». — «А, понимаю, — говорю я. — Вы думали увидеть перед собой парня в шесть с половиной футов ростом со зверским рылом и повадками дикой кошки». — «Да, примерно таким васо писал мне Эбернесси». — «У Эбернесси склонность к преувеличениям, — сказал я. — По совести, я вас тоже представлял совершенно другим. По-моему, президент Соединенных Штатов должен быть ростом не меньше чем с башню, и голова его. должна быть увенчана лаврами, и в руках он должен держать раскрытую конституцию». Мы оба рассмеялись. Дальше не интересно. Он расспросил меня о моих былых подвигах, о моей жизни с отцом и братьями, а потом взял с меня слово, что… Короче говоря, я вышел из кабинета с бумагой, которая восстанавливала все мои права. А теперь давайте о себе, Билл. Я читал ваших «Королей и капусту». Здорово, ей-богу! Я читал и вспоминал это паршивое Трухильо и консульство, на задней веранде которого мы спали вповалку… Вы, наверное, уже знаменитость в Нью-Йорке?Послушайте, Эль, сколько вы рассчитываете пробыть здесь? — спросил Билл.
— Только два дня. Это обидно, но у меня куча дел в Оклахоме.
— Господа, в таком случае не будем терять ни минуты. Эль должен увидеть город. Клянусь, после этого у него составится несколько иное мнение о нашем дорогом президенте.
В сентябре Гилмен Холл распростился с «Эйнсли» и занял кресло ответственного редактора «Журнала для всех». Он сразу же написал Биллу, что сможет отныне платить ему за рассказ такую же ставку, какую получает Марк Твен, то есть десять центов за слово. Это выходило, в среднем, двести пятьдесят — триста долларов за рассказ. Выше такой гонорарной ставки получал, пожалуй, только один человек в мире — английский писатель Редьярд Киплинг. Каждая фраза этого сухопарого, лысеющего джентльмена, не потерявшего даже в гражданской жизни военной выправки и писавшего четким почерком, каким обычно пишутся военные реляции и донесения, оценивалась в золотой соверен, что составляло два доллара и шестьдесят центов. Ему платили шиллинг за слово.
«Я не настаиваю на заключении контракта, — писал Холл. — Просто вы будете присылать мне один рассказ в месяц, как мы уговаривались в самом начале, помните? Зато я прошу одно — вы будете присылать мне свои лучшие вещи…»
А в октябре Биллу принесли в номер «Каледонии» вместе с завтраком маленький бледно-фиолетовый конверт со странным адресом: «Нью-Йорк, м-ру О. Генри».
Билл повертел его в руках, удивляясь, как письмецо с таким ненадежным указанием адресата нашло его в городе, и разорвал конверт.
Собственно, это было не письмо, а записка в четвертушку почтового листа.
«Мистер О. Генри, — прочитал Билл, похрустывая ломтиками жареного хлеба. — Если вы — Вильям Элжернон Портер из Гринсборо, ответьте мне. Я вас помню. Я вас никогда не могла забыть…»
Задетый вздрогнувшей рукой стакан с кофе гранатой взорвался на полу, обдав ноги горячим. Носком ботинка, не глядя, Билл отшвырнул осколки в угол комнаты и еще раз перечитал эти строки. А потом еще и еще. Он рассматривал незнакомый почерк, то придвигая записку к самым глазам, то отводя ее в сторону, и в груди у него тревожно замирало, а перед глазами вставало такое далекое, почти забытое, что становилось страшно: