Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Тот, кто называл себя О.Генри
Шрифт:

… лунные ночи в Гринсборо.

… жгучие переборы гитарных струн.

… росистые запущенные сады.

… проповеди преподобного Сизерса.

… и сосновые скамьи в небогатой церкви, и тоненькая девушка в белом воскресном платье, которая сидела прямо и строго рядом со своей матерью, и шелестящие кукурузные поля, и белые облака, и оглушительный треск цикад, и загорелый до черноты Том Тат в широченных, держащихся на одной лямке штанах, и имя всему этому было — юность.

И потом еще один вечер, последний вечер перед отъездом в заманчивый далекий Техас.

На ней было платье с короткими рукавами, на голове шляпка из белой соломки с лентами, завязанными под подбородком, на ногах парусиновые

туфли с пуговками, а кругом — синий прозрачный вечер, кусты чертополоха на заднем дворе, тележное колесо, утонувшее в траве, и шепот:

Т-ы обиделась?

— Да! — сказала она. — Да! Да! Для чего мы все это начали? Для чего?

— Ты мне не веришь?

Она горько усмехнулась, отведя глаза в сторону.

— Доктор Холл говорит, что через год все у меня будет в порядке. Техас…

— Не нужно было начинать! — крикнула она и заплакала. — Не нужно было носить цветы. Петь под окнами. Находить молитвенник. Не нужно было встречаться!

Он обнял ее за плечи. Осторожно, точно цветок, который боялся помять.

— Билли… Не слушай меня… Не обращай внимания…Я не знаю, что говорю… Я глупая… Поезжай, куда хочешь… В Луизиану, в Техас, в Арканзас… Где тебе будет хорошо. Я буду тебя ждать всегда.

— Я буду писать тебе, Сэлли. Каждую неделю по письму.

— Я буду ждать…

… Он написал только одно письмо.

Два года на ранчо. Два года в Остине. Хайлер, Эдмондсон, Андерсон, Атол. Банк. Газета. Еще раз Атол. Три тысячи под расписку. Ревизор. Поезд Хьюстон — Остин. Страх. Новый Орлеан. Гондурас. Ананасы, бананы, корабли, президенты. Эль Дженнингс в черном блестящем сомбреро. Выстрелы на мексиканском балу. Мрачная аптека в Колумбусе. «Освежите этого парня!» Билли Рэйдлер. Доктор Уиллард. Скрюченные пальцы Большого Джо на полу морга…

Время шло, как степной пожар.

Нью-Йорк — Багдад, Рим, Вавилон современного мира. Ущелья Манхэттена, особняки Пятой авеню, «Круг сатаны». Больные оспой дома Бронкса, ночлежки Бауэри…

И этот конверт с диким адресом, нашедший его в богом забытом отеле «Каледония»… Сколько прошло лет? Двадцать четыре… нет, уже двадцать пять. Двадцать пят лет!

Он взглянул на конверт. Письмо отправлено из Эшвилла. Значит, Сэлли уже не живет в Гринсборо. В Эшвилле, помнится, у нее были какие-то родственники…

В этот день он не написал ни строки.

Весной 1906 года Мак-Клюр и Филиппе выпустили первый сборник его рассказов «Четыре миллиона».

Книга была одобрена критикой. Писали, что в Нью-Йорке расцвел новый, необычный талант, достойный этого города, что «в своих рассказах, в схеме их построения, в широте и смелости воображения, в богатейшем языке О. Генри такой же пионер, как те, что осваивали долины и леса Дальнего Запада». «В области короткого рассказа О. Генри произвел такую же революцию, какую в свое время сделал в нашей литературе Эдгар По. Однако эти писатели стоят на двух противоположных полюсах. Если у По ужас и отчаянье возведены до степени мировоззрения, то мировоззрение О. Генри — оптимизм и бесконечная вера в людей». «Сравнение с Эдгаром По бессмысленно, — говорилось в другой статье. — Его вообще ни с кем нельзя сравнивать. Если фантастика Эдгара По идет от потустороннего, то фантастика О. Генри — это сама жизнь». «Его новеллы — мифология огромного капиталистического города, мозаичная эпопея будничного бытия «четырех миллионов».

Он читал критические статьи хмурясь. Он не находил в них главного, того, что определяло весь сборник. Когда критический поток обмелел, он написал Мак-Клюру:

«Установите гонорар за второй сборник. В нем будет тоже двадцать пять рассказов о Нью-Йорке. Я буду писать рассказы о маленьких людях до тех пор, пока все не поймут, что короткий рассказ

может иметь огромное воспитательное значение. В нем должны сочетаться юмор и глубокое чувство. Он должен разрушать предрассудки, объясняя их. Я хочу ввести в гостиные наших магнатов павших и отверженных и при этом обеспечить им там радушный прием. Я хочу, чтобы наши четыреста побывали в шкуре четырех миллионов».

Жизнь пришлось вогнать в еще более жесткие рамки. Он вставал в семь часов утра, завтракал и шел в Грамерси-парк. Там на скамейке, еще сырой от утреннего тумана, он просматривал свежие газеты, купленные в киоске по дороге. В девять утра он уже сидел за столом и — до обеда. С шести до девяти вечера снова прогулка, теперь уже к Ист-Ривер или на Манхэттен, потом опять стол, лампа с рефлектором, бросающем свет только на лист бумаги и руку с пером, и после двенадцати — постель. Он смеялся: «Я — как лошадь на корде: могу ходить только по кругу».

Зато каждую пятницу Мэнси получал с утренней почтой очередной рассказ, восемнадцатого числа каждого месяца была готова новелла для Гилмена Холла, и, кроме того, он посылал кое-какие вещи в другие журналы страны.

Работая с таким напряжением, он еще успевал прочитывать большинство новинок, вырастающих на американском литературном поле. На жизнь для себя оставалось только воскресенье.

В воскресенье калиф отправлялся инкогнито по Багдаду. Он смотрел и слушал. Он входил в бары, в парикмахерские, в биллиардные, в универсальные магазины, в приемные шерифов, словом, в те места, где люди толкуют друг с другом. Он прислушивался там, что люди говорят о работе и о безработице, о состязаниях в бейсбол, о ценах на пшеницу, на маис, на табак, о погоде, о рождениях, о смертях, о жизни вообще. Он заметил одну странную особенность — ньюйоркцы редко говорили о политике и почти никогда о мире — огромном, таинственном, чужом мире, который начинался за пределами их города. И еще он увидел, что жители самого большого города в мире страшно одиноки. Какая-то сила, сущность которой он никак не мог себе уяснить, разъединяла людей. Нью-йоржец любит ходить на dinner party — обед в компании, на gambling party — вечеринку с карточной игрой, на dancing party — вечеринку с танцами, на вечеринку с флиртом, на любую вечеринку, лишь бы не быть наедине с самим собой, лишь бы как-нибудь провести часы, которые остаются ему между работой и сном. Почему так? Почему так бедна жизнь маленького незаметного нью-йоркца, а может, и не только нью-йоркца? Билл писал рассказ за рассказом об этом проклятом одиночестве, но ответа так и не мог найти, только с ужасом убеждался, что он сам тоже не менее одинок в этом огромном, гремящем, как ярмарочный балаган, городе…

«Квартира Гопкинса такая же, как тысячи других. На одном окне стоял фикус, на другом сидел блохастый терьер, изнывая от скуки.

Джон Гопкинс такой же, как тысячи других. За двадцать долларов в неделю он служил в девятиэтажном кирпичном доме, занимаясь не то страхованием жизни, не то подъемниками Бокля, а может быть, педикюром, ссудами, бонами, переделкой горжеток, изготовлением искусственных рук и ног или же обучением вальсу в пять уроков с гарантией. Не наше дело догадываться о призвании мистера Гопкинса..

Миссис Гопкинс такая же, как тысячи других. Золотой зуб, наклонность к сидячей жизни, охота к перемене мест по воскресеньям, тяга в гастрономический магазин за домашними лакомствами, погоня за дешевкой на распродажах, тягучие часы, в течение которых она липла к подоконнику… неутомимое внимание к акустическим эффектам мусоропровода — все эти свойства обитательницы нью-йоркского захолустья были ей не чужды.

… Джон Гопкинс попытался вклеить изюминку разговора в пресное тесто существования.

Поделиться с друзьями: