Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Тот век серебряный, те женщины стальные…
Шрифт:

Итак, в 1946 году Ахматова попала в эпицентр взрыва, подготовленного на идеологической помойке. Граждан сгоняли на митинги. Поклонники Ахматовой по семь раз в неделю клеймили ее с трибун. Завидев ее издали на улице, вчерашние друзья переходили на другую сторону, стараясь проскочить незамеченными. Она, впрочем, не часто выходила на улицу. Не ей одной было страшно. Клеймившему (и обожавшему) ее критику Эйхенбауму было так же страшно. «Империя зла» была прежде всего империей страха. И все же…

Это случилось летом 1946-го, и я помню все как сегодня. Я был тогда в курсе новейших литературных откровений, под знаком которых прошла потом вся моя юность. В постановлении Оргбюро ЦК сообщалось, что журналы «Звезда» и «Ленинград» утратили бдительность и печатают безыдейных авторов. Среди перечисленных вредоносных писателей были выделены два знаменитых имени — Михаил Зощенко и Анна Ахматова. Зощенко клеветал на нашу самую счастливую на планете страну, Ахматова же занималась в своих стихах неактуальными проблемами любви и протаскивала черный пессимизм в наш искрящийся день. Ахматовой в постановлении был посвящен целый абзац. В своем докладе товарищ Жданов назвал писателя Зощенко пошляком и поддонком. Французская левая печать пришла тогда в восторг от образованности

товарища Жданова, который, как вскоре выяснилось, разбирается не только в поэзии, но также в генетике, в современной живописи, додекафонической музыке и множестве других вещей, подлежащих запрету. «Эх, нам бы сюда Жданова», — скулила в те годы газета «Юманите». Впрочем, иные авторы-французы из числа недавних сюрреалистов (например, товарищ Луи Арагон) шли в своих мечтах дальше: «Нам бы сюда ваше НКВД!» Надо сказать, что о творчестве Анны Ахматовой референты товарища Жданова не написали ничего нового. Все, что они о ней сказали, было уже написано критиками-рецензентами раньше, еще до революции или в 20-е годы, и даже содержалось в книжке Б. Эйхенбаума об Ахматовой, вышедшей в 1923 году. Оргбюро ЦК и тов. Жданов отметили у Ахматовой явные черты индивидуализма. Но ведь и Орготдел ЦК ратовал не за коллективную любовь, а за вполне индивидуальные и притом моногамные отношения. Даже с советской массовой эстрады поступали недвусмысленные намеки: «Много славных девчат в коллективе, а ведь влюбишься только в одну…»

Конечно, стихи Ахматовой грешили несерьезностью обращения ко Всевышнему и неуместным злоупотреблением именем Божиим и библейским словарем. Товарищ Жданов даже привел на эту тему убедительную цитату: «Чудотворной иконой клянусь / И ночей наших пламенным адом». Конечно, не надо ей было тащить в свои дела икону, но у них это было так принято в серебряном веке. А вообще, когда все это было написано? Черт-те когда. В этом, кстати, и была подлянка. Товарищ Жданов делал вид, что Ахматова так пишет сейчас. И ведь знал, что все это было давно — и акмеизм, и зощенковские «Серапионовы братья», — а делал вид, ибо нужно было дать по мозгам, да так, чтоб испугались. И, конечно, испугались. Даже за границей замороченные коммунистической пропагандой русские эмигранты, которые уже и паспорта взяли советские, уже и всякие тайные поручения выполняли по просьбе родной нашей разведки, — и те испугались. Не пугались многолетний кровавой бани, а тут вдруг испугались обычной идеологической проработки, еще без кандалов, без массовых расстрелов… Конечно, мало что понимающие в устройстве тоталитарного социализма простые заграничные люди не очень ясно понимали, что там натворили в Ленинграде эта пожилая дама, которая все пишет и пишет про любовь, а также этот хулиган-писатель, который сочинил что-то про обезьянку, сбежавшую из зоопарка. Иные из былых беженцев призадумались над тем, куда возвращаются. А были такие, что не задумались, но в тот день, когда пересекли границу, думать было поздно…

И все же воспоминания о тех днях доносят до нас вести о всплеске мужества, доброты и достоинства. Когда начальство, ожидая сигнала сверху, в нерешительности задержало выдачу Ахматовой продуктовых карточек, к ней стали приходить в почтовых конвертах карточки от читателей и почитателей. Стало быть, не всех убедили референты Жданова. Известно, что семья Томашевских с самого начала знаменитой кампании озаботилась прокормлением Ахматовой. И навещать ее не побоялись многие. Понятно ли нынешним русским, что для этого нужно было мужество, преодоление страха, бессонные ночи терзаний? Думаю, что понятно. Далеко ли ушли мы за полвека? В сущности, вчерашние рабы…

А в страшном 1946-м к Ахматовой приезжали друзья из Москвы. Дерзостно заявилась Фаина Раневская… Мне кажется, и страх самой, далеко не смелой Ахматовой отступал мало-помалу, хотя пресса и ораторы на собраниях еще поминали ее имя, славословя бдительность родной партии. Но, может, писательскому союзу дали какую ни то отмашку. А тут вдруг велели дать патриотке-поэтессе стандартную дачку в комаровской писательской ограде — это для любого человека царский подарок. Гроза стихала… Всего семь лет прошло после изучаемого во всех школах постановления, и врезал дуба лучший друг советских детей и железнодорожников, сеятель смерти и любимый вождь.

Надо сказать, что уже в те 50-e годы, а еще пуще в 60-e, страдалица Ахматова стала одной из самых почитаемых фигур на советском культурном небосклоне, неким символом сопротивления, честности и чистоты… Прославился ее «Реквием», самые верные поклонники читали ее «Поэму без героя», она создала и кое-какие новые чеканные и мудрые, вполне афористичные строки…

Когда б вы знали из какого сора Растут стихи, не ведая стыда…

А на исходе седьмого десятка лет к ней вернулись веселье и полнота любви. Вдобавок к множеству ее старых друзей, поклонников и поклонниц (в один из дней вернулась хоть и не забывшая ташкентской обиды, но по-прежнему влюбленная Чуковская) прибавилась компания молодых поэтов, которую она назвала «волшебным хором». Конечно, для них, юных и начинающих, было честью подпевать признанной королеве, хотя бы и хором, а очень скоро у них и свои прорезались талантливые голоса. Из них она выделила и даже приблизила к себе Иосифа, которого в компании они называли Рыжим. Надежда Мандельштам язвительно написала, что к Ахматовой вернулась болезнь ее молодости — считать, что все в нее влюблены. На сей раз ирония наблюдательной Нади была неуместна. Некоторые из певцов ее «волшебного хора» (например, Д. Бобышев), сознавались, что они и впрямь были влюблены в «веселую старуху», которая выпивала с ними регулярно, и даже крутили романы. Бродскому она писала письма, полные «Великих Тайн» и намеков. Потом решительный, категоричный и высокоодаренный рыжий Иосиф был сослан в Архангельскую область по новейшей статье «за тунеядство», так что он на время выбыл из ее волшебного комаровского хора. Ахматова подбодрила его пророческой фразой: «Они делают Рыжему карьеру». Анна знала, о чем говорит, убедилась на своем опыте. «Они» оставались верны себе, даже поглупели еще больше. Главным пиарщиком Ахматовой оказался болезненный, ныне забытый почти всеми Жданов. Но Боже, как все это было страшно…

В ее гениальном предсказании присутствует слово карьера. У нее оно было в обиходе. Его заучил на своих репетициях и ее волшебный хор. Самый «рыжий» и талантливый из ее хористов и правда сделал карьеру. А тупые Они

ему помогли.

В окружении своего любящего и льстивого «волшебного хора» Ахматова бывала и простой, и веселой, и обходительной, и пьяной, но среди прочих поклонников, обслуги и посетителей она вела себя все более надменно.

Саму Ахматову еще тоже предстояло открыть равнодушному закордонному миру. Она убеждена была, что в «глухой европейской дыре» ее интересы бешено отстаивает тот, кого она называла загадочно «Он», а еще «сэр» или «лорд». Окружение Ахматовой знало, что речь идет об оксфордском профессоре Берлине, который в знак признания его дипломатических заслуг в годы войны, его регулярных выступлений на Би-би-си, а также здравых философских и геополитических суждений, изложенных в его знаменитых книгах, был в 1957 году возведен королевой Великобритании в рыцарское звание. Отныне его можно было (или даже следовало) называть сэром…

При дворе Ахматовой слово «сэр» произносили с особым чувством. Последний возлюбленный поэтессы (его иногда называют «вдова Ахматовой») назвал этим заморским словом свою книгу об И. Берлине. Скорей всего, этот «сэр», возглавивший к тому времени один из оксфордских колледжей, и подал идею присуждения А. А. Ахматовой звания почетного доктора Оксфордского университета. Конечно, профессор Берлин не оправдал всех надежд влюбленной Клеопатры. Как-никак она посвятила ему два сборника любовных стихов и перепосвятила стихи, ранее посвященные ее коварному жениху-изменщику В. Гаршину. На все посвящения Берлин отреагировал довольно вяло. Хуже того, он вдруг женился там в Англии на какой-то другой женщине (точнее, на внучке былого петербургского богача и мецената барона Горация Гинзбурга). Возможно, продолжение мифической любовной связи с поэтессой казалась ему теперь обременительным. Смущало его, вероятно, и то, что Ахматова приписывает их встрече столь важную роль в возникновении холодной войны. Сэр Исайя даже обмолвился, весьма осторожно, что видит в этом убеждении поэтессы некое преувеличение. Так или иначе, приехав с молодой супругой в Москву, профессор даже не повидался с подгадавшей к этому времени с московским визитом Ахматовой. По подсчетам Ахматовой, он виделся с ней после той роковой беседы (и виделся вполне бегло) еще четыре раза, поэтому сборник стихов, ему посвященных, она назвала «Cinq», что по-французски означает «Пять». Оба они с Берлиным, хотя и в разной степени, умели по-французски, во всяком случае считать до пяти могли, а «сенк» звучало намного заграничнее, чем просто «пять». Так или иначе, об оксфордском звании и приглашении Ахматовой в Оксфорд, скорей всего, похлопотал Берлин, подсказав как повод для присвоения поэтессе почетного докторского звания ее статьи о Пушкине.

В Англии Ахматова смогла повидаться с Берлином. Однако другой «отступник» русского происхождения и герой ахматовской лирики, Борис Анреп, почел за лучшее уехать из страны на время ее визита. Отбыл в Париж, придумав неотложное дело, которое ждало завершения уже лет сорок (отделаться от былой своей студии). Но наивный фокус старого Анрепа не удался. Ахматова поехала в Париж и настояла на встрече с отступником полвека спустя… Впрочем, зарубежная слава настигла Ахматову еще и до поездки в Оксфорд. Ей присуждена была сицилийская литературная премия «Этна-Таормина», и для ее получения Анна ездила в Италию. Премия была вполне «прогрессивная», по линии борьбы за мир. Мир и правда для «выездной» отныне поэтессы открылся снова. Анна Андреевна старательно диктовала свою историю английской аспирантке Аманде Хейг. Да и сама она успела создать более или менее стройную историю своей долгой жизни. Посмертному умножению ее славы способствовал и мировой успех одного из последних ее любимцев, «Рыжего» из «волшебного хора», жившего в США поэта Иосифа Бродского, которому присуждена была Нобелевская премия за его русские и английские сочинения. Бродский не забыл о чудных днях молодости, о комаровских посиделках и в речи своей воздал должное Анне Ахматовой. Он и позднее говорил, что, хотя он не испытал влияния ее поэзии, она предстала перед ним как великий человек, человек великой души. Именно такой представала она во всех русских и зарубежных биографиях доброго двадцатилетия. Стихи ее издавались многократно, слава не увядала, и туристские автобусы, задержавшись на пяток минут (Cinq) у ограды писательского поселочка в Комарове, где стоит ее дачка — «будка», увозили притихших туристов на комаровское кладбище, где она похоронена…

Фаина Раневская сказала однажды об Ахматовой что-то вреде того, что страшной будет ее жизнь после смерти. Может, она имела в виду именно то, что происходит с этой «жизнью» сегодня. Собственно, в первые десятилетия закреплялась та мифологизация «великой души», к которой приложила при жизни немалые усилия сама Анна Ахматова, а потом и ее поклонницы, и ее «вдова» (или, если угодно, вдовец). Как отмечал один известный критик, этот «интеллигентский и, отчасти, диссидентский процесс» привел к канонизации образа. Но потом маятник качнулся в другую сторону. Внимательнее вчитавшись в бесчисленные мемуары, вышедшие на рубеже веков, потомки заметили натяжки, преувеличения, обнаружили, что глянец тускнеет и все меньше остается признаков «великой души». Остается популярнейшая поэзия и история выживания, но чтоб «величие»…

С началом XXI века от созданного отчасти ею самой, отчасти ее поклонниками величественного монумента великой женщины серебряного века стали откалываться какие-то крохи, вредя цельности образа. Виной был острый интерес даже не к самим ее ранним стихам, сохранившим свою популярность, а именно к личности лирической героини, терявшей свою героичность с умножением мемуарной литературы. И хотя энциклопедии и учебники по-прежнему сообщали, что она овдовела, потеряв трех мужей, что первый ее муж был расстрелян, а третий умер в лагере, что ей запрещали писать стихи, что она «пережила голод» и страшную ленинградскую блокаду, что она «всегда была со своим народом» и там, где был этот народ, многочисленные мемуарные публикации вносили обидные и ненужные поправки в эти патетические известия и в результате слегка затуманили образ мученицы — тот, скажем, что воспроизвели в лондонской мозаике или в ленинградской скульптуре знаменитые художники. Да, она была очень талантливой поэтессой, красивой женщиной (и последним гордилась, кажется, больше, чем первым). Ей довелось жить в самые страшные годы русской истории и притом уцелеть… Пришлось со всей страной пережить все «страхи соприродные душе». Впрочем, это ведь не она написала про страхи, а ее друг, Осип Мандельштам, сгинувший в лагере. «Я за жизнь боюсь — за твою рабу…», — честно написал он. Она проявляла большую осторожность и — выжила. Береженого Бог бережет. Господь ее помиловал.

Поделиться с друзьями: