Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Тот век серебряный, те женщины стальные…
Шрифт:

Их отношения были скорее тайным единоборством. С ее стороны — для самоутверждения как свободной от оков женщины; с его стороны — желание не поддаться никаким колдовским чарам, остаться самим собою, независимым и властным над этой вечно, увы, ускользающей от него женщиной, многообразной и не подчиняющейся никому.

Оказавшись наедине в качестве законных супругов, Аннак и Николай обнаружили, что им смертельно скучно друг с другом. Говорить Анна могла только о себе. И своих стихах. Ее экзотические странствия, вообще любые странствия, а тем более — стихи об этих странствиях ее не волновали. Даже в минуты интимной близости она почти забывала о супруге, скорей всего, думала о чем-то другом, о своей неотразимости, о грядущих победах или просто смотрела в потолок, отсутствующе и равнодушно. Все это находишь не только в ее, но и в его стихах:

У нас, как точеные, руки, Красивы у нас имена, Но мертвой, томительной скуке Душа
навсегда отдана.

Чем заняться? Располагая в браке такой же полной свободой, как и жена, Николай продолжал свои поиски новой, настоящей влюбленности, новых волнений, новых объятий, доказательств своего неоспоримого первенства…

Впрочем, мы с вами у начала их брака, и они оба еще надеются, что «образуется»… А пока — свадебное путешествие, долгожданный (ему-то уже знакомый) Париж. Куда ж еще ехать русским молодоженам, как не в Париж? А в Париже Аню Горенко (впрочем, она теперь горделиво подписывает письма «Анна Гумилева») ждет первая встреча с Ним. Не просто с возлюбленным — с первым любовником замужней дамы. Она Его не знает, но ведь и мы с вами Его еще не встречали. Тем более, иностранец. Придется его представлять.

Он тоже родился на берегу моря. Только не Черного, а Средиземного — в Тоскане, в городе Ливорно, 12 июля 1884 года. Жизнь его окутана самыми невероятными легендами, и сам он (подобно Ахматовой) — мифотворец и выдумщик, легенды эти не рассеивал, не опровергал, а скорее напротив — расцвечивал и распространял. Говорили, например, что он, этот нищий творец с Монпарнаса, сын банкира, что он потомок Спинозы (этот слух ему, поклоннику философии, очень нравился). На деле все было несколько иначе, хотя, может, тоже вполне экзотично. Отец его, Фламинио Модильяни, торговал лесом и углем и вел какие-то непонятные дела в Сардинии, где и пропадал большую часть года. Проторговавшись, он открыл посредническую контору (тоже ведь пусть и не банк, но «банко», окошко, прилавок), однако и тут не преуспел. Ко времени рождения нашего героя, четвертого ребенка в семье Эжени и Фламинио Модильяни, родители его успели сильно обеднеть (если не обнищать). Что же до Спинозы, то материнская семья (семья Гарсен из Марселя) и правда состояла в родстве со Спинозами, но сам мудрец из Амстердама, как известно, был бездетным.

Амедео рос болезненным мальчиком, но кое-как дотянул до окончания лицея в Ливорно, после чего мать отдала его учиться живописи к художнику Микели. В семнадцать Амедео (по-семейному Дэдо) заболел туберкулезом, лечился, совершил поездку по Италии, побывал в Риме, Неаполе, на Капри. Во Флоренции он целыми днями пропадал в музеях, поступил там же в Школу изящных искусств. Он писал тогда стихи и был близок к группе молодых итальянских писателей, которых называли позднее «потерянным поколением» (большинство из них рано и трагически завершило жизнь), даже к самому Джованни Папини. Амедео знал наизусть сотни строк Данте и Леопарди, а одним из кумиров его был Габриэле д’Аннунцио, чей гимн сверхчеловеку, навеянный Ницше, Эмерсоном, Уитменом, Ибсеном, пришелся по душе юному итальянскому интеллектуалу, мечтавшему о славе и горячо откликавшемуся на слова д’Аннунцио о праве художника на чрезмерность в трудах и в жизни, на индивидуализм и вызов буржуазному вкусу, ибо, как говорил д’Аннунцио, «дионисийская чувствительность художника, его нервность и его многосторонность, его увлечения и быстрые разочарования, неуемные аппетиты, возбуждение и смерть, его театральность и его тщеславие — все это следы скорее сильной женственности, чем декадентства». Иные из искусствоведов считают, что в этом пассаже из д’Аннунцио — моральный портрет Модильяни, который уже в ранней юности верил, что станет настоящим художником, но знал и тогда, что путь будет нелегким. После Флоренции он еще несколько лет учился в венецианской Академии изящных искусств, занимался и живописью, и скульптурой, там пристрастился к вину и к гашишу. Он все чаще подумывал о том, что пора уезжать в Париж, — художникам начала XX века все, кроме Парижа, казалось провинцией. В 1900 году осуществил свою мечту о Париже девятнадцатилетний Пикассо, в 1906-м — Кандинский, тогда же появился на Монмартре и молодой Модильяни. Амедео было 22 года, и ему предстояло найти себя как художника. Это был мучительный процесс. Странно, что так много людей знало его в Париже, так много рассказов, легенд, баек, анекдотов сложили об этом человеке, ставшем позднее символом пропащей монпарнасской богемы, — и так мало его описаний оставили нам даже те, кто часами сидел напротив художника, позируя для знаменитых модильяниевских портретов, обессмертивших его модели. Чаще других описывали его русские друзья из общаги «Улей». Этих выходцев из белорусских и украинских местечек, из глухих уголков Австро-Венгерской империи, из Минска, Вильны, Витебска и Варшавы молодой тосканец поражал, пугал и завораживал широтой познания латинской культуры, томиком Данте или Бодлера, неизменно оттопыривавшим карман, дорогим красным шарфом на шее, бархатными куртками, неизменной и безудержной щедростью, поражал блеском эрудиции, широтой натуры, размахом, а также неудержимым самоистреблением, обреченностью, словно бы отмеченностью печатью рока… Вспоминают его золотистые глаза, его неотразимость, шарм, вечное желание соблазнять, утверждая себя, его любовь к философии, страсть к поэзии: он мог часами, жестикулируя, читать наизусть Данте, Леопарди, д’Аннунцио, Рембо, Верлена, Бодлера… Пишут, что у него было, наверно, богатырское здоровье, если он мог при залеченной чахотке так долго вести этот богемный образ жизни. Дочь Модильяни Жанна напоминала, что в Париж он приехал все же не наивным и здоровым юношей-провинциалом: он еще в Италии узнал, что такое искус учебы, здоровье его было подорвано туберкулезом, да и нервы были не слишком

крепкие (многие вспоминают о его «неожиданных переходах от застенчивой сдержанности к припадкам безудержной ярости»).

Он часто забредал на окраину Парижа, в «Улей», иногда жил там. «Улей», вписавший удивительную страницу в историю так называемой Парижской школы живописи, в историю русских парижан, да и в историю искусства вообще, возник в 1902 году. Как сказал позднее один из тогдашних обитателей «Улья» Марк Шагал, здесь или помирали с голоду, или становились знаменитыми. Понятно, что имена последних лучше запомнились миру, чем имена первых. Среди тех, кто остался в памяти, — сам Шагал, Леже, Модильяни, Сутин, Архипенко, Альтман, Цадкин, Кислинг…

Для двадцатипятилетнего Амедео этот год перед встречей с молодой русской поэтессой (1909) был годом особенно напряженного поиска и труда. То ли влияние африканского искусства, то ли знакомство с соседом, румыном Бранкузи, укрепило в нем желание продолжать занятия скульптурой.

А весной 1910 года в Париж приехала Анна. Точнее, приехали молодожены, муж и жена Гумилевы…

Итак, парижским летом, в самом начале июня, супругов Гумилевых можно увидеть на парижской улице. Она очень высокая, с царственной походкой и неповторимым, нисколечко не русским профилем — этот точно вырезанный, отнюдь не маленький, безусловно царственный нос (профиль ее ни с чьим не спутаешь, и на этом отчасти основаны нынешние сенсационные находки). Так как книга наша документальная, предоставлю слово тем, кто ее видел в те годы. Н. Г. Чулкова год спустя встречала Аннушку на парижской улице и оставила такое свидетельство.

Она была очень красива, все на улице заглядывались на нее. Мужчины, как это принято в Париже, вслух выражали свое восхищение, женщины с завистью обмеривали ее глазами. Она была высокая, стройная и гибкая… На ней было белое платье и белая широкополая соломенная шляпа с большим белым страусовым пером — это перо ей привез только что вернувшийся тогда из Абиссинии ее муж — поэт Н. С. Гумилев.

Анна словно отражена здесь в глазах прохожего-парижанина, и напрасно требовать от мимолетного этого наброска словесной точности. Ибо что значит «очень красива»? Даже влюбленные в нее мужчины говорили не о красоте ее, а о чем-то ином, «даже большем, чем красота». Вот как один из ее возлюбленных, эстет, литературовед и писатель Николай Недоброво писал о ней своему другу-художнику Борису Анрепу:

Попросту красивой назвать ее нельзя, но внешность ее настолько интересна, что с нее стоит сделать и леонардовский рисунок, и гейнсборовский портрет маслом, и икону темперой, а пуще всего поместить ее в самом значащем месте мозаики, изображающей мир поэзии…

Объективности ради приведем свидетельство и другого литератора, поэта и критика Г. Адамовича, чье мнение трудно счесть пристрастным, ибо страсть в нем зажигали, как правило, не женщины, а мужчины:

Нет, красавицей она не была. Но она была больше, чем красавица, лучше, чем красавица. Никогда не приходилось мне видеть женщину, лицо и облик которой повсюду, среди любых красавиц, выделялись бы своей выразительностью, неподдельной одухотворенностью, чем-то сразу приковывавшим внимание…

Добавим к этому, что она была загадочная «русская аристократка» из загадочной страны России. Загадками этими заинтриговали Францию Тургенев, Толстой и Достоевский, над Монпарнасом уже витал тогда романтический образ «монпарнасской мадонны» Марии Башкирцевой, и, может, поэтому новые русские эгерии одерживали там почти без труда свои блистательные победы.

Ну а спутник ее, что стоит в этот весенний день 1910 года на тротуаре рядом с растерянной женой, оглядывая хорошо знакомую, даже можно сказать, привычную для него парижскую улицу, Николай Степанович, Николай Гумилев, — что он, каков на вид? Так мало говорят нам все эти его бледные фотографии и дагерротипы начала века, что мы предпочтем снова предоставить слово его современникам. Вот, скажем, как описывает тогдашнего Гумилева Сергей Маковский:

Юноша был тонок, строен, в элегантном университетском сюртуке, с очень высоким, темно-синим воротником (тогдашняя мода) и причесан на пробор тщательно. Но лицо его благообразием не отличалось: бесформенно мягкий нос, толстоватые бледные губы и немного косящий взгляд (белые точеные руки я заметил не сразу).

Женщины, впрочем, к внешности Гумилева куда более снисходительны, им он умел внушать симпатию и даже любовь. По описанию жены его брата, он был «высокий, худощавый, очень приветливый, с крупными чертами лица… Походка у него была мягкая, и корпус он держал чуть согнувши вперед. Одет он был элегантно». Оригинальность и подчеркнутую элегантность его костюма отмечали все — лимонные носки при лимонной же феске и русской рубахе на даче (по описанию дачной соседки, госпожи Неведомской), оленью доху с белым рисунком по подолу, ушастую оленью шапку и пестрый африканский портфель зимой в Петербурге.

Показав молодой супруге красоты прославленного города, конечно же привел ее Гумилев на Монпарнас — в знаменитую «Ротонду», что и ныне красуется вывеской, былой славой и новой дороговизной на углу бульвара Распай и улицы Вавен (памятный для русских на протяжении чуть не трех десятилетий угол). Думаю, именно тут, в «Ротонде», и увидели впервые друг друга Анна и Амедео.

Ко времени приезда молодоженов в Париж окончательно сложилась репутация Большого Монпарнаса, а крошечное кафе «Ротонда» обзавелось красивым залом. Впрочем, очень скоро и в этом зале стало тесно, шумно и накурено, как в каком-нибудь английском пабе. В самые бойкие часы, с пяти вечера до полуночи, здесь нелегко было найти место за столиком. Одни со стаканами в руках стояли вокруг стойки, оживленно о чем-то споря, другие деловито пробирались между спинами, стараясь не расплескать вино.

Поделиться с друзьями: