Тотальное превосходство
Шрифт:
Был готов кончить в полете. Кричал, сдерживая извержение, рвал горло, рвал ноздри — кожа на носу трескалась под напором воздуха. Вдруг отчего-то стыдно стало перед самим собой — нет вовсе нынче совершенно никакого повода у нормального человека для того, чтобы заливать нынче же бесконтрольно цирковую арену своей свежей, дымящейся спермой, чтобы пачкать ею воздух, засорять, менять его цвет, пусть даже на какие-то секунды, и химический состав, и запах. Предстоящий переход в другое измерение — это не повод, это обыкновенная формальность. Жизнь в другом измерении — вот это действительно повод.
Под куполом, когда остановился уже, болтался, покачиваясь, неровно подпрыгивая, легко-легко, как на нежной пружине, осмотрелся, огляделся, обратил внимание на себя, неожиданно быстро и без препятствий забрался к себе внутрь и… обнаружил — заболел позвоночник тотчас же, а затем и правое ухо, левая нога, центр тяжести и точка отсчета мыслей, — что он все еще по-прежнему, как и раньше, точно так же, как и еще какие-то минуты назад, пребывает в своем старом, опостылевшем, сраном, вонючем, мать его, измерении.
— Бой,
Я пил свою кровь. Из своего рта. Кровь выливалась обратно из горла. И я опять хотел пить. Пот брызгал из меня струями. Штаны намокли от мочи. Не сумел уловить и впоследствии откорректировать. Не думал просто об этом. Умирал. Пробовал выжить…
— Битва и секс. Власть — говно. Власть унижает властвующего. Битва и секс — вот два направления в жизни, которые я определил для себя как приоритетные… Я уже не молод и потому не требую от жизни перспективы. — Кудасов раскачался на лонже, вроде как без усилий, привычно, буднично, и поймал висящую неподалеку, в трех метрах, в четырех метрах, трапецию. — Выиграешь — найдешь девчонку. А не выиграешь… а не выиграешь — умрешь. Просто умрешь, и все. Вот обыкновенно умрешь, и все. И так и не узнаешь, что будет с девчонкой, что будет со мной, со страной, со Вселенной, и вообще и вообще. — Кудасов швырнул в мою сторону трапецию. С раздумчивым шипением, неохотно, трапеция рассекала воздух…
Дышал буйно, бурно, бешено. Я. Ушами дышал. Глазами дышал. Пупком дышал. Задницей дышал. Членом дышал. Висел на трапеции, как мокрая простиранная игрушка на бельевой веревке, как медвежонок, как слоненок, как собачонок… Когда отдышался, освободил ноги от петли. Лонжа тотчас же ушла к потолку, мать ее. Кудасов смеялся…
Он владел другой трапецией, воткнутой в воздух ровно напротив меня, не так далеко, в нескольких метрах, доступно, сидел на ней как на качелях, болтал ногами, веселился, что-то пел, ерзал ягодицами по перекладине, толкал себя вперед-назад почти незаметно, сгибался-разгибался, то подавался ко мне, то отдалялся… Я чихал от собственного запаха, сопливился, сморкался, блевал… Лицо Кудасова книзу плыло. Когда он попадал в столб обваливающегося сверху света, я видел, что белки у него под нижними веками фиолетово-желтые… А еще я видел в его глазах просьбу, явную, открытую. Только что он у меня так откровенно просил, я еще пока не догадывался.
Он попал мне ногой в плечо. Метил в голову, но я увернулся. Он рисковал. Не боялся, что упадет. Страховался лонжей. У меня лонжи не было, и я потому мог и вправду упасть. Я не ударил его в ответ. Берег силы. Заботился о безопасности… Высота мучила меня и изводила меня — изуверствовала. Я боялся и плакал. Я плакал и боялся. Думал безобразно: «А на хрена мне эти, мать их, усилия, боль, тошнота, отчаяние, а на хрена мне вообще эта жизнь, это говно?! Легче умереть. Спокойней умереть. Это нетрудно. Трудно жить. А умереть нетрудно. Мать вашу, мать вашу, мать вашу, бля, на х…! Вот стоит только разжать сейчас руки и качнуться назад или качнуться вперед…»
Он бил качественно и квалифицированно. При повторном сближении потоптал мне грудь двумя ногами поочередно — успел. Я закашлялся, заикал и повалился назад. Пальцев не разжимал, хотя именно этого сейчас и желал. Но так и не разжал… Несколько секунд висел на руках, а потом подтянулся и снова взобрался на перекладину. Боялся и плакал…
— У тебя была тройка по русскому в десятом классе, я вижу, я вижу, у тебя была тройка, я вижу. — Кудасов искренне любовался своим воспаленным распухшим членом, строил ему умильно и любовно нелепые, дурацкие рожицы. Раскачивался сейчас без страсти и без азарта, тихо, умеренно, миролюбиво, стыдливо даже как-то, неуверенно, съежившись. — Учитель русского, как его звали — не различаю, Михаил Тимофеевич, Анатолий Тимофеевич, Василий Тимофеевич, молодой еще, лет тридцати пяти, предложил тебе сделку, сука блядская, пидор обоссанный! — Кудасов засмеялся весело и освобожденно. — Пидор обоссанный, на хрен! Он предложил тебе поколотить его. Кнутиком. Голого. Было, было? А, сознайся, было, а? А он тебе за это четверочку, а может быть даже и пятерочку, в аттестат должен был поставить… Тебя такая перспектива пугала, но не так чтобы уж очень особо. Необычайно хотелось заполучить в аттестат пятерочку по русскому. Ведь тогда, как мы помним, при поступлении в институт учитывался и средний бал школьного аттестата… Бам-бум по заднице, по плечам. Он в кожаных самодельных трусах, или дерматиновых, или сшитых на живую нитку из обыкновенной клеенки, доморощенный садо-мазо, мать его, нелепый, неуклюжий, но довольный, но счастливый, с пенящейся слюной на губах, со слезящимися глазами, рычащий, урчащий, пукающий… Потный, дрожащий, кряхтящий… Он попросил тебя раздеться. И ты разделся. С готовностью. Быстро… Сам подобного от себя не ожидая. Ты возбудился. Это правда. Ты не хотел в это верить, но ты возбудился, ты возбудился… Он тряс ягодицами и выгибал спину. И матерился — грубо и безответственно. Грязно, похабно, но нежно
вместе с тем и волнующе… Ты бил его, захлебываясь восторженным криком и бурлящей горячей слюной… Ты наслаждался! Я вижу, я вижу!.. Ты наслаждался… Когда он запихал, сопя, причмокивая, мурлыкая и постанывая, твой член к себе в рот, ты этому даже, собственно, и не удивился. Ты был уже к этому готов, дурачок. Более того, ты к тому времени уже сам того даже желал… Ты корчился и рыдал. Стискивал до боли, до крови обезумевшими пальцами свои соски. Ты кончил бурно и обильно. Ревел по-медвежьи… Подобного наслаждения ты не испытывал уже больше никогда в своей жизни… Ни разу…Земля стреляет. Люди падают. Пули прокалывают их снизу доверху. Входят между ног, выходят из темечка, унося за собой огромные куски этого темечка. У всех до одного… Никто не виноват. Так случилось. Людей убивает Земля. Слишком много их, людей, скопилось на ее невеликой поверхности. Земля освобождается от них. Она расстреливает их… А мы-то, придурки, думаем, думали, что это Сталин, или Гитлер, или Наполеон, или кто-то из нынешних, из мудаков, из завистников, из неудачников, из уродов, из тех самых, мать их, кто плохо одевается… А все оказывается-то на самом деле очень просто. Приходит время — и Земля возмущается…
Нет, нет, нет, все не так! Это все-таки мы, говно сраное, а не Земля, возмущаемся, мы, мы… а насчет бунтующей Земли — это всего лишь успокаивающие, щадящие, украшающие реальность предположения…
Сила уродства и ущербности велика. Это самая грозная сила в мире. После силы созидания, конечно…
Появляется вдруг однажды недоношенный, недоделанный, недолюбленный, маленький, меленький, криворожий, мутно мыслящий, но злобный, чрезвычайно злобный некто (отчего злобный? да от своей же глупости и от свого же уродства), но не только злобный, но и с явным запасом, к несчастью для мира, недюжинной энергетики и принимается яро и исступленно мстить окружающему его миру — правда, до поры до времени, пока судьба не вынесла его к власти, мстить неуверенно, опасливо и несущественно… Но зато потом — уже после того, как другие придурки, другие завистники, другие неудачники, другие уродцы, только менее энергичные и менее озлобленные, напрочь, навсегда забыв об истории, а может быть, даже и не зная ничего об Истории, дарят ему перспективу!.. Зато потом он отрывается, мать его, пидора гнойного, без удержу и без оглядки — потому что туп и потому что несчастен — во всех известных ему направлениях…
Нет, нет, нет, все не так! Он не просто так появляется, абы как и неизвестно откуда. Известно откуда. Мы сами, все вместе, порождаем его своими мечтами, своими фантазиями, своим желанием, животворящей силой своего подсознания… Мы, слабенькие и ни в чем не уверенные, трусливые, не осознающие, кто мы на самом деле, искренне полагающие, что Господь нас бросил и что Господь нас забыл, несчастные, вопрощающие всех и вся, твари трепещущие действительно, классик прав, жаждем, алчем, ждем нетерпеливо и торопливо, подталкивая время, пиная его, сердясь на него, всегда, во все века, чтобы нашелся все-таки кто-то, тот самый некто, например, кто наконец-то и с удовольствием отодрал бы нас во все имеющиеся у нас, ничтожных и невесомых, щели, полости и отверстия — и с оттягом, и безжалостно, и беспощадно. Нам это нравится. Не всем, конечно, но большинству. Мы получаем наслаждение от страданий, от горя, от лишений и от ясного осознания близкой и мучительной смерти — правда, не своей, ни в коем случае, а исключительно только тех, которые находятся вокруг и предпочтительней, конечно же, тех, которые рядом. Вот это так.
…Я ждал необычного. Пусть неприятного. Или даже отталкивающего. Но нового. То есть необычного. Скучно. Жил одномерно. Школа. Дом. Двор, футбол, портвейн. Советская власть еще связывала нас по рукам и ногам. И мозгам. Нет перспективы. Нет движения. Нет азарта. Нет возбуждения. Путь известен. И наверху и внизу — говно. Воняет одинаково… И я все это чувствовал. И настолько остро, что хотелось стонать и орать… Я слаб и никчемен. И никому и ничему не нужен. Даже я, как мне казалось, мальчик симпатичный и умный. Я не нужен… Требовалось тогда ориентироваться на сильного. Или на того, который хотя бы провозглашал себя тем самым сильным. Аморальность и жестокость всегда были и будут в нашем мире в почете и уважении. И это правильно — с их помощью гораздо легче, чем с помощью, допустим, таланта, ума, искренности, непримиримости добиться полной реализации своих задач и своих целей… Если бы тогда, не сейчас, нет, а тогда, в те годы, в те дни, появился бы вдруг кто-то, подобный вот тому, допустим, пресловутому некто, мудаку, уроду и неудачнику, но энергичному и амбициозному, то я пошел бы за ним непременно… Но этого самого пакостного и отвратительного некто, слава богу, в стране моей любимой в те времена, как мы знаем, так и не объявилось. И я пошел тогда за учителем истории. Не за учителем русского языка, а за учителем истории. И звали его Алексей Тимофеевич… В обмен на четверку в аттестате по истории он предложил мне на тот момент моей жизни действительно нечто Новое. Я был тогда еще девственником. Девочка Дина в доме отдыха под Одессой, хорошенькая, несколько раз целовала мне уже прошлым летом член своими толстыми губками, и однажды я, разумеется, ожидаемо и подготовленно кончил — но без впечатления, приятно, но без удивления… «Растерзай меня, разорви меня, загрызи меня! — шептал мне в ухо, когда проходил мимо, тридцатилетний качок, душистый, чистенький, свежий, живой, приветливый, доброжелательный учитель истории Алексей Тимофеевич, не уродливый, достойно, дорого, не по-советски одетый. — Вскрой мне кожу. Возбудись от моей крови. Стань моим хозяином, моим властелином! Накажи меня! Уничтожь меня!..»