Тотальное превосходство
Шрифт:
Я впервые оказался нужен. Я впервые получил власть. Сладко…. Я хлестал плетью по голому, потному, мускулистому, большому, долгому телу и видел, и чувствовал, как оно восторженно откликается на каждый удар. Мускулы прыгали, перекатывались с места на место, сталкивались друг с другом, взрывались. Тело наслаждалось… Мой замечательный учитель истории то и дело терялся из виду, пропадал, уходил в иные пространства… Я не знаю, проваливался ли в магму или тек в небеса, но то, что он исчезал на время после очередного моего удара из этого мира, об этом я могу заявить точно… Как я завидовал ему!..
Этот сучонок, Кудасов, прав — когда ищущие, голодные, любящие губы учителя втянули
Смешно и вольно. Как будто не было прошлого и как будто никогда уже больше не объявится будущее, ни хорошее, ни дурное. Я был пуст и бесконечен. Отбирал холод у пола — спиной, ягодицами, затылком, ладонями. Сердце билось с усердием и удовольствием. Я чувствовал собственную значимость и наслаждался собственной востребованностью. Сегодня, нынче, вот только мгновения назад, да и теперь, вот сейчас, разумеется, тоже я был единственно нужен кому-то, я нужен кому-то, необходим, именно я и только я, а не некий другой, не абстрактный там какой-нибудь складненький, стройненький мальчик, а определенно, конкретно, строго и безошибочно я.
Потом я блевал в туалете. Что-то шептал себе под нос унизительное и оскорбительное и блевал. До желчи. До крови. Дрожь изнутри, как землетрясение, ломала все постройки на теле и в теле. Трещал череп. Хрустели, крошась, ребра. Раскалывались кости на руках и ногах.
Учитель Алексей Тимофеевич лежал на розовой постели и строил славные гримаски своему красному, насыщенному напряжением члену, забавлялся, веселился, предчувствовал, предвкушал… Мужчина, не женщина… Не хорошенькая, легкая, сексапильная женщина, о которой я мечтал не одну вот уже сотню ночей, вечеров, дней, а обыкновенный, некрасивый, неуклюжий, неповоротливый мужик, мать его!
Насрать на четверки и на всякие там пятерки, на хрен, в аттестате!
Я — дерьмо! Я — никто! Я — вред!
И это ты меня сегодня таким сделал, сука, меня, сука, маленького, неопытного и несмышленого!
Я разбил учителю Алексею Тимофеевичу лицо тяжелой фарфоровой пепельницей. И когда он, как мне показалось, потерял сознание, стянул его с кровати и долго топтал ногами!.. Суку!..
Ни разу ко мне он так больше и не подошел близко с того дня, учитель истории. Но пятерку, не четверку, а именно пятерку, в аттестат все-таки добросовестно и покорно поставил.
…Нога Кудасова втиснулась мне в живот и достала до позвоночника. Я проглотил дыхание и свалился с трапеции. Висел на руках. Трепал воздух зубами — не в состоянии ни вдохнуть, ни выдохнуть. Обессиленный, обескураженный, тихий, неподвижный, но недобитый, но злой…
Те, которые ничего не хотят, — все мертвецы, разложившиеся, разлагающиеся, пожираемые уже червями и опарышами, осклизлые, почерневшие, все до одного. От них воняет, когда они подходят ко мне близко. А они всегда близко. Весь город воняет. Вся страна воняет…. Кудасов многого хочет. Хотел. (Но не знаю, будет ли хотеть то же самое в будущем. Будет ли вообще чего-либо хотеть.) И он достоин за это, безусловно, великого уважения. И может быть, даже великой любви. Я не люблю его. Но я его уважаю. При других обстоятельствах, я уверен, мы смогли бы отлично с ним как-нибудь поболтать и, может быть, даже чуточку подружиться. Но не сейчас. Я сожалею…
Дыхание выздоровело, и я попробовал подтянуться. Не успел. Кудасов угодил мне все-таки долгожданно каблуком в лицо, посмеивался,
покрякивал при этом, покрикивал, развлекался, забавлялся — куражился.«Разжать руки и поскорее покончить со всей этой хренотой, — думал трудно, больно, медленно, с сопротивлением. — А действительно, а правда, а на самом деле, зачем мучиться? Смысл? Я не вижу смысла. Я все равно когда-нибудь сдохну. Раньше, позже… Что я выиграю от того времени, которое еще проживу?.. Что держит меня? Что держит меня?..» Что-то держало. Нечто иррациональное, тайное, глубоко спрятанное, неправдоподобно сильное, неземное… Узнаю ли я когда-нибудь, что это? Может быть. Если, конечно, повезет, если безусловно доброкачественно потружусь, если буду этого непреклонно и несгибаемо хотеть, если буду… Вопрос тупой, мудацкий, банальный, тривиальный, но при всем при том необычайно важный и необыкновенно решающий. Может быть…
Кудасов промахнулся. Перед тем, как он, воя и строя, воздвигая, рисуя, ваяя в охотку и с удовольствием на своем лице нелепые угрожающие рожи, подлетел ко мне на своей трапеции, перед тем, как изготовился ударить, и перед тем, как, собственно, и ударил, я подманил к себе все-таки силы, жестоко и уничижительно их для этого оскорбляя, и успел наконец подтянуться — хрипел, пучил глаза, хлестал себя по вискам, но не больно, признаться, опавшими вдруг, обезволившимися, мягонькими ушами.
Лицо в лицо я его встретил — суку. Не стал бить, хотя мог и был к такому исходу, более того, возбужденно готов. Я прыгнул на Кудасова. Грудь к груди, живот к животу, пенис к пенису. Обнял его уже в воздухе, хохотал ему в ухо, строгое по-прежнему, не размякшее, как у меня, мокро, жарко, оглушающе.
Кудасов не удержался. Не вынес от неожиданности моего веса. Соскользнул с перекладины трапеции вниз. Повис вместе со мной на тросике лонжи… Забирал воздух в себя неровно, громко, судорожно, невидимыми огромными комками, не надеясь нисколько даже вроде как на то, что за этим вдохом может в общем-то последовать и следующий вдох, и следующий вдох, и следующий вдох…
Сердился на меня Кудасов. Колотил меня криками — сначала, пока растерян еще был, пока обижен — по глазам, и по носу, и по ушам — по все тем же. Ругался. Истово и неистово. Невнятно, но грубо и самозабвенно. Слюняво и смрадно… Никак не ожидал, дурачок, от меня подобного действия. Не был готов. Знал про себя, что он уже победитель. Жег себя эйфорией. Обзывал себя беззастенчиво Богом. Полагался на лонжу и на свою способность внушать необъяснимые страхи…
Я укусил его за нос и надорвал его правое ухо. (Бедные, бедные, бедные, бедные наши уши!) Плевался в глаза, языком шершавым, сухим царапал его лоб до крови, тыкал острым, заточенным кончиком языка в глазные яблоки, не протыкал, давил их, сплющивал, рвал ресницы зубами, но не все сразу, а по одной ресничке, глумясь, издеваясь, досаждая болью и унижением, недобрый, нехороший, гадкий, безжалостный, просто даже и не подозревающий, а что же такое жалость в действительности, а что же такое сострадание, а что же такое милосердие, но правильный, но настоящий.
Лицо Кудасова убегало то в одну сторону, то в другую, пробовало прятаться, запрокидывалось вверх, перекидывалось за плечи — бесполезно, шея толстая, короткая, непослушная. Пукал. Шумно и напористо. Как бы не испортил, мерзавец, мне мои брюки своей упущенной от волнения мочой. Потел, как баба. И пах точно так же… Выхаркивал хрипы. Высмаркивал сопение, сипение, шматки слизи…
Я облепил его руками и ногами, руками — шею, ногами — бедра. Не собирался отпускать. Отпущу — умру. «Ну и славно, ну и чудно, ну и мудро, если умру, если отпущу и умру. И все кончится тогда тотчас же. И не будет больше разочарований и не потребуется больше усилий, изматывающих и разрушающих». Но не отпускал.