Товарищ анна (повесть, рассказы)
Шрифт:
На фоне такой общей к нему расположенности известие о том, что пишет он из больницы, что ему осталось несколько месяцев жизни, прозвучало как гром. Переписка стала еще более обширной, жизнь приобрела краски трагические, звенящие. Юноша лечился в Израиле, куда его отправили уже отчаявшиеся родственники; я настроила себе на домашней страничке баннер с погодой в Тель-Авиве, ежедневно читала сводку тамошних новостей и стала разбираться в их делах гораздо лучше, чем в наших. Казалось, хоть это сближает с ним.
Но вот он впал в кому. Об этом с его ящика написали безутешные родственники. Они просили молиться за него всем богам, до которых мы только могли достучаться. В этой просьбе от надежды оставался только отсвет.
Потянулись дни тяжелейшего ожидания. В эти дни мы с Максом боялись упомянуть его имя. Где-то там он стоял перед лицом суда, строгого и безжалостного, и мы боялись лишний раз потревожить,
Но он вернулся. Переписка возобновилась с новой силой. На вопрос: «Что там?» — он не отвечал, да больше одного раза никто и не спрашивал: это казалось нетактичным.
Потом история повторилась, и с тем же исходом. Опять мы все, в общем-то чужие люди, связанные только нитью этого знакомства, обмерли и забыли дышать. Но облегченно принялись снова, только получив письма с двумя словами: «Я вернулся».
Возвращаясь, он опять был самим собой, будто ничего не происходило. Только иногда, в каких-то тяжелых состояниях отката, принимался вспоминать друзей и родных, уже отошедших в мир иной, и писал, что всю жизнь чует, будто его зовут туда, тянут, манят… Ему не мерещились голоса, но он чувствовал, что тамему будет лучше. Казалось, смерть его уже не пугала.
Ему было двадцать два. Эти стариковские разговоры ужасно не шли ему, как, впрочем, и сама обреченность. Но, конечно, мы это прощали. На все попытки внушить ему, что заглядывать тудане стоит, что надо бороться, жить, он отмалчивался. Наверное, не хотел слушать.
И кома последовала опять и опять. Как будто кто-то вгонял нас в напряжение, стоило только расслабиться. Как будто гигантское, общее на всех сердце билось аритмично, с перебоями.
Когда это случилось снова, я поняла, что больше не могу. Не было сил ждать его снова оттуда, а главное, укоренилось чувство, что нас дурят. Что юноша этот просто сидит где-то, совершенно здоровый, и нравится ему ощущать такое мировое сердцебиение, нравится управлять этим током направленной к нему любви. Я понимала, что, будь даже так, я бы на него не обиделась. Это было бы лучше, для него, юноши, точно было бы лучше так играть с собственной жизнью, чем лежа под капельницей в израильском госпитале.
В том же письме Макс пригласил меня к себе в гости, на дачу. «Надо от него оторваться, — написал он. — А там Интернета нет», — добавил, пригвоздив подмигивающий смайлик.
Оставив приятеля его собственной совести, суду и судьбе, я вырвалась из этой интернетной сцепки и отправилась к Максу.
Максова дача — крохотный двухэтажный домик, затесавшийся в рядах таких же на полуострове между широкой Волгой и узким заливом. На фото со спутника залив напоминал серп. Хозяева в доме появлялись нечасто. Участок был похож на джунгли, с разросшимися до неузнаваемости кустами помидоров, лианами огурцов и неисчислимыми сорняками. В домике было всего две комнаты, кухонька при входе и веранда на втором этаже. Везде держался запах запустения, пересушенного лука и намокшей древесины. Половина веранды была завалена старыми детскими книжками, потрепанными, с картинками, и я заглядывалась на них в надежде сесть и пролистать — вдруг встретится что-нибудь родное, ностальгическое, свидетельствующее об общих точках в моем и Максовом детстве.
Шел август, уже середина его. Дни стояли влажные, набрякшее дождями небо не просветлялось, и хотя еще держалось тепло, даже духота, как в парнике, тяжелая, ртутная, темная вода Волги говорила о том, что купальный сезон уже кончился, да и лето кончается. В будни поселок был почти пуст, населяли его только пенсионеры и дети, которым еще не надо готовиться к школе.
Гостеприимство Макса было на удивление широким. Он уезжал на работу утром, возвращался вечером с пакетами продуктов и малозначащими новостями из большого мира. Я могла бы бездельничать с чистой совестью, но это не для меня. Борьба с сорняками виделась заранее проигранной, поэтому я взялась за сбор урожая: колючих и переспевших огурцов, бурых помидоров, издававших резкий запах, когда переламывалась их толстая плодоножка, и яблок с трех яблонь. Если с овощами было справиться несложно, то за яблоками я не поспевала: они плотно укрывали землю под деревьями, и то и дело в застывшей тишине поселка раздавалось сочное шмяк. Когда Макс уезжал в город, я навязывала ему корзины собранных продуктов, чтобы там их солила и мариновала его мать. Кажется, она была счастлива моему приезду больше, чем я сама. И не только тому, что кто-то поможет ей с заготовками на зиму, но в первую очередь — появившейся надежде, что личная жизнь Максима глядишь да и наладится. Этой надеждой
так явно слезились ее глаза, пока она смотрела на меня, когда мы ненадолго заехали с вокзала — познакомиться и что-то еще захватить, — что я смутилась. Не станешь же ей объяснять, что наше знакомство непорочно и даже как будто вне пола, а вижу я Макса второй раз в жизни. Насколько я его знала, настолько и не знала его.Мы познакомились в походе, где Макс был проводником группы случайно собравшихся по Интернету, ничем, кроме этого движения, не связанных людей. Тогда он безжалостно тащил нас через тайгу и горы в ему одному ведомую даль, тащил целыми днями без продыха, а после заката, на привале, мы валились с ног, и если кто-нибудь отставал и приходил последним, не смел даже пикнуть, что не ждут: таковы были правила похода, правила, установленные Максом. Он был жесток и строг. Почти не разговаривал с нами, только по существу, никогда не повышал голос, но его слушались. Но, кажется, из всей группы только со мной он в итоге сохранил переписку. Наверное, так произошло потому, что по ночам, когда все обессиленно расползались по палатками, а Макс оставался у костра, я какое-то время оставалась тоже. Он молчал, глядел в огонь остановившимся взглядом, и лицо его было таким странным, словно бы он пытался раствориться, исчезнуть в этом ночном уединении, треске сучьев, холоде горного воздуха. Он так не походил в те моменты на себя дневного, энергичного, устремленного, становился собственной тенью, духом, и мне начинало казаться, что он еще остается здесь и не исчезает только потому, что я сижу напротив, также молчу и смотрю на него через огонь.
Но дома он оказался совсем не таким, как в тайге или по Интернету. Спокойный, рассудительный, правильный. Какой-то настолько правильный, что я не знала сперва, как с ним говорить. В первый день мы долго сидели на веранде, гоняли чаи, присматривались друг к другу. Глубоко за полночь пожелали спокойной ночи и разошлись. Макс ложился внизу, я — на втором этаже.
Вытянувшись на провисшей кровати-сетке, я замерла, чтобы она не скрипела. Домик был хлипкий, мы могли бы с Максом переговариваться, не напрягая связок. Я слышала каждый шорох внизу и наполненную ветром ночь снаружи. Макс был буддист; перед сном он выполнял свои ритуалы; я слышала, как хрустит под ним старенький диванчик, пока он принимает на нем позу лотоса, как потом мелодично, грудным голосом начинает пропевать таинственные свои мантры. Я представила себе его, чинного и прямого, как статуя Будды, победившего привязанности мира, и сосчитала, сколько ночей мне осталось здесь ночевать.
Я лежала и боялась шелохнуться, чтобы не мешать Максу. Мысли сами собой возвращались к нашему интернет-приятелю. От напряжения все тело одеревенело и казалось уже чужим, покинутым, полым. Я представляла, что так же лежит где-то он — и не в силах пошевелиться, хотя понимает все. Почему-то я была уверена, что он понимает. Ужас неизбежной, необоримой смерти навалился на грудь, не позволяя дышать. Бессилие и отчаяние переполнило душу. Бессилие и отчаяние, что вот, лежит оно, тело, не в силах ни двинуться, ни моргнуть, покинутое, пустое, как обезлюдевший дом. И нет никаких сил вернуться в этот дом, зажечь свет, распахнуть ставни. Никаких сил, и стоишь у порога, от отчаяния чуть не плача: ночь кругом, ночь, и некуда уйти, неизвестно куда уйти, и есть ли вообще, куда уходить.
Резкий звук и хлопок входной двери вывели меня из дремы. Не соображая еще, я рванулась к лестнице, скатилась и застыла на последней ступеньке, обалдело уставившись на Макса. Он, в одних трусах, завис перед распахнутой дверью. Луч фонарика разбивал ночь в саду на три шага вперед, но дальше вяз и растворялся во тьме. Сильнейший ветер наваливался на деревья, рвал воздух. Было слышно, как хлопают ветки яблонь, как шмякаются яблоки, ударяются о стену и крышу.
— Ты чего?
— А? — Он перевел фонарик на меня, и прежде, чем ослепнуть, я успела увидеть его всполошенные, круглые глаза. Он быстро убрал свет с моего лица. — Ничего. Показалось просто. Что кто-то ходит вокруг. В дверь стучал.
Он запер дверь и погасил свет.
— Ветер просто, — зевнув, сказала я, отправляясь наверх. Уже засыпая, представила, сколько ведер яблок насобираю завтра с земли. И ведь грязные будут все, что только с ними делать?
Я провозилась с яблоками полдня, а закончив, пошла исследовать залив, до которого было гораздо ближе, чем до Волги, — всего один дом. Однако делать это было неудобно, участки подходили к самой воде. Чтобы пройти вдоль, приходилось красться по узкому перешейку между заборами и подступавшим к ним камышам. Под ногами хрустели ракушки, след быстро заполнялся жижей, пахло тиной. Над заливом кружили чайки, но за стеной камыша воды не было видно.