Товарищ Ганс
Шрифт:
— Я тебя лублу…
— Я те-бя люб-лю.
ГЛАВА ВТОРАЯ
В прихожей, в углу, стояли мои лыжи. Правда, они уже были мне коротковаты — я полусогнутой рукой доставал до передков, а положено вытягивать руку. Но я к этим лыжам привык, и они меня пока вполне устраивали. Как устраивало меня и то, что эти лыжи всегда стояли на одном и том же месте. С улицы ли идешь, на улицу ли — привычно скользнешь взглядом…
А теперь в прихожей, в углу, стоят две пары лыж.
Одни — короткие, исцарапанные,
Короче говоря, мои наихудшие опасения оправдались.
Человек по имени Ганс, а по фамилии Мюллер стал жить у нас. Он и Ма поженились. Не совсем поженились, поскольку этот самый Ганс был иностранным подданным, ему еще не выдали советского паспорта, и они покуда не могли расписаться в загсе. Но жил он теперь в нашей квартире, на работу по утрам они уезжали вместе, возвращались тоже вместе.
Появился в доме новый человек, а с ним появились и новые вещи. Он перевез сюда из общежития свое барахло. Не скажешь, чтобы очень уж много было у него барахла — всего один чемоданишко. Но теперь я повсюду натыкался на незнакомые предметы: на полочке над умывальником лежала безопасная бритва, торчала пушистая кисточка; на этажерке, промеж наших старых книг, втиснулись новые, с непонятными названиями на корешках; под тахтой домовито приютилась пара шлепанцев…
Но в чемоданишке его были и любопытные веши.
Как-то раз, когда Ма ушла в магазин, он заглянул на кухню, где я отсиживался, и поманил меня пальцем. Иди сюда, мол.
Мне, конечно, было неохота идти, но я не стал кобениться. Пошел.
В комнате он широко отворил дверцу шкафа и сказал:
— Я буду залезать в шранк… Ты меня будешь закрыть. Да?.. Отшень крепко…
Не успел я и моргнуть, как он шагнул в темное чрево шкафа, где висели на плечиках разные одежки, и, согнувшись там в три погибели, распорядился:
— Закрывать… Крепко!
По совести говоря, я здорово испугался. Я решил, что он спятил, с катушек съехал. Я испугался, но — чего там скрывать — отчасти и возрадовался: ну, думаю, порядок, теперь только сообщить на Тишкину дачу (там помещался сумасшедший дом) — оттуда приедут, заберут, и поминай как звали. Гансом Мюллером звали. А мы заживем по-прежнему — хорошо…
Для верности я дважды повернул ключ в дверях шкафа.
Но спустя минуту изнутри раздался стук, проник наружу голос:
— Фертиг… Мошно от-крывать…
Поразмыслив, я отпер дверцу.
А когда он вылез из шкафа, оказалось, что он там, в темноте, заряжал пленкой фотоаппарат. В руках у него была крохотная фотокамера, которая, как я потом узнал, именуется «лейкой». Придумают же такое нелепое название — «лейка»!
И этой «лейкой» он целый день снимал нас с мамой — порознь и вместе. И даже умудрился сняться с нами. Он привинтил свою «лейку» к спинке стула, навел, прицелился, нажал какую-то штуку — и пока эта штука жужжала, как муха в кулаке, он, не будь дурак, метнулся к тахте, где мы восседали с мамой, пристроился сбоку, с моего боку, третьим, изобразил на своем лице блаженную улыбочку — ах, дескать, какое милое семейство, водой не разольешь! — а штука тем временем дожужжала до конца, и «щелк, готово!..».
Потом он ходил куда-то печатать карточки, принес,
отобрал из них самые лучшие, заклеил в конверт и написал на конверте адрес нерусскими буквами.И этот конверт он торжественно вручил мне, чтобы я сбегал опустить его в почтовый ящик.
По совести говоря, я хотел это письмо кинуть не в почтовый ящик, а в железную урну, которая была аккурат под самым почтовым ящиком, и из нее как раз валил крутой дым: кто-то горящий чинарик бросил. Я уже намеревался так и сделать, потому что мне очень не хотелось, чтобы моя фотокарточка попала неизвестно куда и неизвестно кому, кого я знать не знаю и знать не хочу и чей адрес пишется нерусскими буквами. Но тут, к несчастью, проходил мимо какой-то сердобольный дядя, и этот дядя, будь он неладен, вообразил, что я не могу дотянуться до почтового ящика, выдернул конверт из моих рук, приоткрыл щиток и сунул письмо в темную щель, а сам пошел дальше, благодетель… Теперь уж, конечно, ничего нельзя было поправить.
А нынче этот Ганс надумал кататься на лыжах. И дал понять, что приглашает меня с собой.
Он облачился в голубой вязаный свитер, на котором были вышиты нерусские буквы, надел шапочку с помпоном, обулся в громоздкие пьексы с квадратными носами.
Выйдя в прихожую, он принялся натирать мазью скользящую поверхность лыж. Тер и насвистывал бодрую песенку: «Фью-фью… фью… фьюить» — слуха у него, между прочим, нисколько не было, но ведь известно, что именно те, у кого неважно со слухом, они самые любители напевать да насвистывать.
А тем временем Ма наряжала меня для прогулки. Натянула мне на ноги две пары носков, валенки, напялила одну кофту, другую, третью, а поверх кофт — шубейку…
Но Ганс, натерев лыжи — и свои и мои, — подошел, окинул меня с ног до головы критическим взглядом, решительно сдернул с меня шубейку, стащил через голову одну кофту, другую… Он бы, наверное, и третью, с меня стащил, оставил бы в чем мать родила — ему-то что, не жалко, я ведь ему чужой, — но мать заступилась, не позволила раздевать ребенка догола.
— Он же простудится, — возмутилась она.
— Он быть здорофф… как корофф! — успокоил ее Ганс.
И озорно подмигнул мне. Я промолчал.
Денек выдался на славу.
Окраинный лесопарк был весь — вдоль и поперек — исполосован накатанными до блеска лыжнями. Они решеткой расчертили снег. А поверх легла еще одна решетка — голубые тени деревьев, извилистые, легкие, бесплотные. Густой березняк нынче белел пуще прежнего: ветви берез опушились инеем. Воздух был студен, жгуч, но солнце в небе уже ярилось по-весеннему, и в его лучах ослепительно искрились ноздреватые сугробы.
Ганс бежал по лыжне впереди меня. Широким спортивным шагом, далеко перед собой вынося палки, задирая тыльные концы лыж. Но без рывков, безо всякого топанья, хлопанья — не бежал, а плыл.
Я едва поспевал за ним. Я работал вовсю — и руками и ногами. Сердце мое отчаянно колотилось. Пар вился у губ. Уже тело омыл пот, быстро высох. Выступил снова — тоже высох. И снова взмокли волосы под шапкой…
Неожиданно, покинув накатанную дорожку, Ганс свернул на целину и, сильно оттолкнувшись палками, скатился куда-то, канул, исчез.