Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Рано или поздно все это, конечно, постучится в дверь каждого человека рукой Григория Мелехова, Аксиньи Астаховой, Макара Нагульнова, Семена Давыдова, Щукаря. Но лучше, если это произойдет раньше, в ту весеннюю пору жизни, когда сердце особенно отзывчиво и широко распахнуто навстречу любви, надеждам. Навстречу той красоте и поэзии, которые разлиты в окружающем и не всегда тут же открываются нетерпеливо скользящему юному взору. Автор «Тихого Дона», «Поднятой целины», «Судьбы человека», ни на минуту не приостановив вступающего в сознательную жизнь человека в его движении вперед, поможет ему увидеть на пути то самое главное, что потом и предостережет его и укрепит в собственных силах. И тогда он уже ни за что не повторит в своей жизни ошибок и заблуждений, подобных ошибкам и заблуждениям того же Григория Мелехова, которые так исказили жизнь этого незаурядного человека. И тому, кто в начале своего пути захочет узнать, как жили отец и мать, через какие подъемы и трудности пролег их путь, никто

уже не расскажет об этом так, как Шолохов. Ничего не навязывая молодому уму и сердцу и ни на чем, казалось бы, не настаивая, а исподволь разворачивая перед ним неотразимые картины жизни и борьбы.

Но не менее важно и то, другое, что при этом навсегда войдет в сердце, — вера в то, что она есть, высокая любовь на земле. Ради нее люди даже идут на смерть, как пошла молодая и прекрасная казачка с хутора Татарского Аксинья. И неправда, что таким людям, как Макар Нагульнов, Семен Давыдов, была недоступна эта самоотверженная любовь.

Вера в нее войдет в молодое сердце и останется там навсегда. И отныне над чувствами, встрепенувшимися в нем, уже не властно будет время. Они не выцветают со временем, а лишь вновь и вновь высвечиваются его стремительными отблесками, еще сильнее обжигают, зовут и пленяют. В разную пору жизни по-разному и все-таки каждый раз с неповторимой силой предстает взору и тот день на заре любви молодого казака Григория Мелехова и молодой казачки Аксиньи Астаховой, когда он говорит ей, что волосы у нее дурнопьяном пахнут. И та наполненная тревожными предчувствиями ночь, которая серой волчицей неслышно приходит с востока по чернобылу, по бурьянам, по выцветшей на стернях брице, по волнистым буграм зяби, предшествуя приезду в хутор Гремячий Лог зловещего верхового Половцева, несущего с собой смерть Давыдову и Нагульнову.

Мы говорим от этом с другом из города Шахты, а донские соловьи, заселившие с приходом весны хуторские сады и береговые вербы, так и выщелкивают, вычмокивают над водой. В этот воскресный день почти в каждом дворе тоже поют, и по Дону, лишь чуть-чуть потревоженному рябью, стелются казачьи песни.

Потом мой городской друг уезжает домой, а я иду к своему другому, хуторскому, другу. И тут мне приходится убедиться, что стрелка растревоженного чувства так и не хочет сходить с той волны, на которую настроилась утром. Несмотря на то что с хуторским другом, директором нашего совхоза, мы говорим совсем о другом. О том, как перезимовали в степи виноградники. О строительстве клуба и нового корпуса виноградарского техникума. И о только что открывшемся в совхозе детском саде, подобного которому не найти во всем нашем районе.

Не назвав по имени своего городского друга, я не стану называть и хуторского еще и потому, что однажды мне уже досталось от него за это. Больше всего не любит он, чтобы выпячивали его. Еще и этой своей целомудренной строгостью нет-нет и напомнит он мне героев «Поднятой целины». Но и не только этим. Чем больше узнаю ого, всегда собранного, отмобилизованного, знающего, где и что делается и что где лежат в хозяйстве, открытого и прямого в своих отношениях с людьми до резкости и в то же время сурово-нежного с ними, тем больше кажется, что и отлит он из того же металла, из которого были отлиты Давыдов, Нагульнов. И так же каждая клеточка, каждая струнка звенит. Глядя на него, думаю, что он и сам из этого давыдонско-нагульновского племени и, несомненно, формировался не без воздействия на его жизнь и характер этих шолоховских героев.

А уже перед самым вечером спущусь с яра по лесенке к воде, заливающей ее самые нижние деревянные ступени, чтобы посидеть в приткнутой к берегу лодке с соседом, старым, но еще крепким казаком, бывшим сторожем виноградного сада в рыбацком колхозе, а теперь пенсионером. Уже затихают по хутору казачьи песни, и мы замечаем по воткнутой соседом в берег вербине, что вода за этот день снова прибыла. Видно, и из Цимлянского моря стали больше сбрасывать ее, и Северский Донец, впадающий ниже плотины в Дон, подбавляет свою. Но, несмотря на это, рыбы в этом году что-то почти не видно. Почти совсем перевелась она.

И, замолкнув на этом, ни о чем другом не говорим больше, а сидим в лодке и смотрим на воду. Вдруг сосед, присмотревшись прищуренными глазами, замечает, что вода, набегающая на берег, подмачивает деревянную лестницу исподнизу.

— А пожалуй, ежели не закопать с боков по бревну и не прикрутить ее проволокой, сорвет за ночь сходцы.

И от этого «сходцы» так и вздрогнет уже было задремавшая струна. Стрелка чувства опять на своей волне. Теперь уже невольно отмечаю, что у соседа и нависший над верхней губой нос, как у донского степного ястреба, и вообще он собой весь природный, «чистый» казак. По осанке, по ухватке и взвешенности, остроте, неотразимой меткости каждого слова. Ничего лишнего не скажет. Начинаю припоминать все, что успел узнать о нем за четверть века жизни в хуторе, всю его жизнь с истории вступления в колхоз и с тем, как он продал перед этим быков, а потом все же и его подхватило, прибило волной к колхозу, — припоминаю и все больше утверждаюсь, что и во всем остальном он весь шолоховский, весь. Как будто сошедший со страниц «Поднятой целины» или взошедший на ее страницы с

берега Дона. И теперь он молча сидит в лодке, глядя немного птичьими глазами из-под полуприкрытых век на тихую воду, тая под устами тихую улыбку.

Вот, должно быть, и мой городской друг уже спит в своем городе угольщиков богатырским сном человека, которому назавтра опять надо запастись силами на весь день, чтобы успеть и на заседание бюро горкома партии, и в шахту спуститься, и на стройплощадку нового текстильного комбината; замер до своей ранней побудки — до четырех часов утра — и директор нашего совхоза, едва только прикоснулся нагревшейся за день степным солнцем щекой к подушке. А мой сосед, как только с вечера пригнал с Дона гусей, так и сам залег по-стариковски до рассвета.

Но от меня еще долго бежит сон, хотя, казалось бы, давно должен был навеять его Дон этим воркотанием воды под яром.

Уже перед рассветом рука потянется к радиоприемнику, чтобы настроиться на привычную волну «Земля и люди». Давно бы надо перестать удивляться, и все-таки не можешь не встрепенуться, когда убеждаешься, что волна эта опять продолжение той же… В исполнении народного артиста Орлова, который умел так чувствовать и читать по радио Шолохова, звучат те страницы из «Тихого Дона», которые предшествуют забрызганным кровью Аксиньи и омытым слезами Григория страницам. Еще но померкло над головой Григория солнце, и он, не спавший до этого несколько суток, только что убежавший со своей возлюбленной из родного хутора Татарского, засыпает в степи под рассказ Аксиньи, которую он уже завтра похоронит под этим же небом в могиле, вырытой им своей шашкой. Уже не раз и не два было прочитано и перечитано все — и все же как это по-новому — неповторимо прекрасно! Как Аксинья всматривается в черты уснувшего Григория! Как с вновь вспыхнувшей надеждой на счастье сплетает и кладет ему в изголовье венок из степных цветов — последний венок своей любви, своей жизни! Григорий то слышит, то опять не слышит ее, проваливаясь в бездну нечеловеческой усталости. Если бы он знал, что это уже в последний раз слышит ее голос, рассказывающий ему, как она успокаивала Мишатку, с которым не хотят «играться» хуторские ребятишки из-за того, что его папка — бандит: «Никакой он не бандит, твой отец. Он так… несчастный человек». И в своих надеждах Аксинья снова уносится к тому призрачному берегу счастья, которого она все-таки надеется достигнуть вместе с Григорием. Она же знает его, своего Гришу, лучше, чем кто-нибудь другой. Им бы только вместе добраться до того берега, на котором опять, и уже не дурнопьяном, а лазоревым цветом, должна будет зацвести их многострадальная любовь. Недаром же так и не отступает от нее эта услышанная накануне женская песня:

Тега-тега, гуси серые, домой. Не пора ли вам наплаваться? Не пора ли вам наплаваться? Мне, бабеночке, наплакаться…

Давно пора. И так тихо, умиротворенно, хорошо в распростертой вокруг степи. Неужели же они так еще до конца и не выстрадали свою любовь?! И может ли быть, что вскоре под этим же небом так набухнут кровью, непоправимо отяжелеют крылья этих гусей-лебедей их любви и с умопомрачительной высоты они уже навсегда рухнут на землю?!

Между тем на исходе ночь. Все слышнее, как опять пробуждается хутор. И под яром все громче бурлит Дон, все больше высвечивая своим серебрящимся розовым блеском окна и заполняя все вокруг собой, светом нового дня.

Мера вины, мера расплаты

Если ехать от одной из древнейших станиц — от первой столицы донского казачества Раздорской к городу Новочеркасску — к последней казачьей столице, — есть между ними еще станица Мелиховская, созвучная (но и только) фамилии Мелеховых из «Тихого Дона», а за нею есть большой луг… Было это поздней осенью, вечером, большие стога сена на мелиховском лугу уже оделись инеем. Ехала встречно по луговой дороге, вьющейся среди стогов, повозка. Женщина с белой каемкой косынки, выглядывающей из-под теплого серого платка, правила быками, а сзади нее полулежал на каком-то темном ворохе, опираясь на локоть, мужчина. Из-под низко надвинутой шапки он проводил усталым взглядом машину.

И вдруг мгновенное радостное заблуждение, испуг взбудоражили воображение и память: «Зовутка» и Мелехов Григорий!

Конечно, только внезапно вздрогнувшему сердцу и позволено так заблуждаться, но почему те с такой стремительной юной готовностью отзывается на это заблуждение сердце?

* * *

Вот молодой Григорий выезжает верхом из своего двора, и ему кажется, что этот гарцующий под ним конь провезет его по всем дорогам жизни. Буйные силы, играя в Григории, переливаются через край, и он с ослепительной улыбкой на смуглом лице грозит Аксинье Астаховой, что стопчет ее своим конем. Он и не подозревает, как потом, много лет спустя, пророчески сбудутся его слова. В его сердце еще нет никаких темных предчувствий, а есть лишь предчувствие радостей жизни и озарение первой любви. И, нетерпеливый в исполнении своих надежд, он гарцует вокруг Аксиньи, домогаясь немедленного ответного признания в ее прекрасных черных глазах.

Поделиться с друзьями: