Товарищи (сборник)
Шрифт:
Солдаты закатывали во двор полевые кухни и сразу же принимались рубить в саду деревья, разводить огонь. Не спрашивая разрешения хозяев, шарили в курятнике и катухе, хлопали крышками закромов, лезли по лестнице на чердак.
Зажав, как клещами, сердце, Тимофей Тимофеевич вынужден был молча наблюдать, как его жена, казачка, воспитанная матерью и отцом в духе нетерпимости ко всякому баловству, должна была терпеть около себя охальство чужих мужчин. Не стесняясь, они расхаживали при ней в одних исподниках и, бесстыдно оголяясь, принимались искать у себя вшей. Спали теперь Тимофей Тимофеевич и Прасковья не в горнице, а за печью. Бывало,
Но двое новых квартирантов не были похожи на всех предыдущих. Серая приплюснутая машина въехала во двор, и тотчас же два денщика стали выносить из нее большие чемоданы. Пока офицеры разминали ноги во дворе, денщики успели и мусор вымести из дома, и хорошую мебель расставить, доставленную на машине лично комендантом Зельцем из бывшего колхозного клуба. Денщики внесли в горницу черные ящики, а шофер протянул по стенам проволоку и повесил над столом электрическую лампочку. Только после того, как все это было закончено, офицеры вошли в дом.
Один из них был худой и высокий, с седыми бровями, нависшими на самые глаза. Серый френч лежал на нем складками, а брюки, вправленные в широкие, с короткими голенищами, сапоги, казались из-за худобы ног внутри пустыми. На сером сукне френча поблескивали золочеными кантами узенькие серые погоны с двумя звездочками.
На втором офицере погоны были черные. Такого же цвета была на нем и фуражка, которую он, сняв, положил в горнице на тумбочку. На кокарде фуражки Тимофей Тимофеевич увидел такой же череп, какой он до этого видел на бутылках с денатуратом.
Второй офицер по виду годился первому в сыновья. Но Тимофей Тимофеевич догадался потом, что по чину он был старше. Недаром же и комендант Зельц увивался перед ним больше, чем перед высоким.
С дороги офицеры первым делом выпили и хорошо закусили колбасой и черной икрой, которую намазывали на хлеб сверху коровьего масла. После этого они долго шуршали на столе какими-то бумагами и, разговаривая вполголоса, рассматривали большую военную карту. Вечером к ним опять пришел комендант Зельц. Они о чем-то расспрашивали его, рассматривая карту.
Поужинав, потушили свет, но уснули не сразу. Разговор между ними продолжался. Лежа за печкой, Тимофей Тимофеевич слышал его через отдушину в стене. Он успел уже почти забыть немецкий язык, выученный им четверть века назад в германском плену, где он пробыл почти три года вместе с Чаканом, но кое-что из услышанного все же сумел понять. Он наверняка понял бы больше, если бы не удары за окнами ветра по разболтавшимся на петлях ставням и не другой звук, тягучий и стенящий, который Тимофей Тимофеевич последнее время слышал по ночам уже не раз. Видно, и в самом деле пропащее наступило время, если даже волки уже стали безбоязненно приходить из степи к человеческому жилью.
В горнице заскрипела пружинами кровать.
— Вы слышите, полковник?
— Слышу.
— Неужели это волки?
— Россия есть Россия.
— Черт знает что за мистика. И это в двадцатом веке?!
— Я был несколько другою мнения о ваших нервах.
— Нет, это не только нервы, по и долгая дорога по однообразной степи, обстрел из леса.
На некоторое время в горнице стало тихо.
— Курчавенький… —
вдруг сказала во сне Прасковья. Тимофей Тимофеевич закрыл ей рот ладонью, и она, всхлипнув, тяжело перевернулась на другой бок. В щели ставен сочился свет месяца. В четырехугольнике трюмо он отражался, как далекое зарево.— Вы еще не спите?
— Нет.
— А этот Зельц — препротивный субъект.
— Может быть.
— Вы обратили внимание на его внешность?
— Да, она малопривлекательна.
— Такие лица бывают у гомосексуалистов.
— Оказывается, вы наблюдательны.
И опять нить разговора прерывалась, Тимофей Тимофеевич слышал в тишине только стук ходиков. Раньше он всегда любил прислушиваться к их равномерному стуку. Как-то вносил он в душу спокойствие и уверенность в нерушимости вот такого же размеренного течения жизни. Теперь же он казался Тимофею Тимофеевичу совсем неуместным, лишним.
— Полковник!
— Слушаю вас.
— Что вы думаете о нашей миссии?
— Думаю, что она…
— Не вообще, а в широком смысле…
— То есть?
— Как там говорится в приказе фюрера?
— Сейчас уже дословно не помню. Впрочем, могу вам прочитать.
— Не беспокойтесь. Отложим до утра.
— Пустое. Я сейчас.
По застланному мягкой дорожкой полу горницы прошелестели босые шаги, и вспыхнувший там свет электрической лампочки заставил Тимофея Тимофеевича отшатнуться от отдушины, прикрыв глаза ладонью. В горнице зашуршали бумагой. Отняв ладонь от глаз, он увидел худую спину пожилого офицера в меховой безрукавке, склоненную над столом.
— Вы меня слушаете?
— Да, пожалуйста.
— Номер сорок два ноль восемь…
— Это не нужно.
— Ага, здесь… «Приготовления к зимней кампании находятся в полном разгаре. Вторая русская зима застанет нас готовыми и лучше подготовленными. Русские, силы которых значительно уменьшились в результате последних боев, не смогут уже в течение зимы сорок второго — сорок третьего года ввести в бой такие силы, как в прошлую зимнюю кампанию. Что бы ни произошло, более жестокой и трудной зимы уже не может быть».
— Всё?
— Всё.
— Как я понимаю, это означает…
— …Зимние квартиры и жесткую оборону, — быстро досказал за него худой офицер и, свернув на столе бумаги, потушив свет, вернулся на свою постель.
— А теперь скажите, полковник, как это вяжется с той схемой, которую вы мне показывали днем?
В горнице помолчали. Тимофей Тимофеевич прилип ухом к отдушине. Голос худого офицера медленно и задумчиво сказал:
— Думаю, что все это трудно увязать…
Перед рассветом Тимофей Тимофеевич вышел на крыльцо. Ветер уже утих, и месяц растаял, оставив на небе серебрящийся зыбкий след. Но высокий тягучий звук все еще трепетал над степью.
В начале октября на юго-запад от Сталинграда, под местечком Садовое, был убит немецкий офицер. При нем нашли сумку с документами и военной картой. Здесь же была и схема, показавшаяся вначале непонятной. На белом листе, извиваясь, разбегались в стороны стрелы, упираясь синими жалами в красные кружочки. Рядом с каждым кружочком стояла цифра, аккуратно выписанная черной тушью. По этим цифрам и стрелам, нарисованным на листе бумаги, выходило:
Борисоглебск — 5–10 июля.
Поворино — Сталинград — 25 июля.