Трактат о лущении фасоли
Шрифт:
Но я-то как раз плакал. Не снаружи. Мне казалось, что с изнанки глаз внутрь меня текут слезы. Вы когда-нибудь так плакали? Я только один раз, тогда. И впервые с тех пор, как она нашла меня в той яме, почувствовал на губах слова.
— Я... — сказал я. — И остановился. И еще: — Всегда... — И наконец: — Тебя, сестра...
Она не дала мне закончить. Вспыхнула от радости:
— Заговорил! Заговорил! — Она вытерла слезы. — Поплыли обратно! Расскажем всем, что ты заговорил!
Что я хотел тогда сказать? Не помню. Может, ничего особенного. Но для меня это были самые важные слова в жизни, которые я хотел сказать и не сказал. Подумать только, сколько таких невысказанных слов потеряно навсегда. А может, они были важнее всех тех, что сказаны? Как вам кажется?
Я
Хотя, скажу вам, на мой взгляд, гусей пасти сложнее. Перепутаются с чужими, все же белые, поди потом отличи, какие твои, а какие нет. Уж не говоря о том, что, бывает, подерутся до крови, вцепятся один в другого — не оторвешь, особенно гусаков.
Мы разводили много гусей, чтобы делать перины и подушки для Ягоды, Леонки — в приданое. Мать хотела, чтобы были пуховые, а для этого нужно очень много гусей. И не один год ощипывать, не два. На перину пуха много идет, долго собирать надо.
Так что я уж предпочитал пасти коров. Только не знаю, знаете ли вы, что такое пастбище? Да, луг для выпаса коров. Но не только. Чтобы не утомлять вас, скажу одно. Мать не раз заламывала руки:
— Ты был таким хорошим ребенком, когда пас гусей.
С пастбища начиналась взрослая жизнь. Тот, кто прошел через пастбище, даже если его еще называли ребенком, быть им переставал. А сестра все время относилась ко мне, как к маленькому. Начиная с того своего удивления, когда я вылез из картофельной ямы. Боже, так ты еще ребенок?! И до самого конца. Может, поэтому она позволяла мне смотреть на себя, когда купалась, а всех остальных боялась? Не знаю, это единственное, чего я не могу понять, особенно после того, что случилось однажды ночью. Так что я стоял и следил, чтобы за ней не подглядывали.
О да, почти все. Заметят, что сестра направляется к озеру — и подкрадываются, за куст спрячутся, за дерево, а то и на дерево заберутся, если оно стоит на самом берегу. Иногда даже раненые слезали со своих лежанок и ползли к озеру. Некоторые пугались, когда видели, что я сторожу. Но не все. Многие плевать хотели на мое присутствие. Обзывались. Или велели держать рот на замке: тихо, мол.
А был один такой, с биноклем, так он ложился прямо рядом со мной, у куста или возле дерева, словно я — пустое место. Стоило мне пошевелиться, говорил: тихо, не то пристрелю. Здоровый такой мужик, глаза злые, словно он даже себя не любил. Для такого кого-нибудь застрелить — словно кусок хлеба съесть. Я его ужасно боялся. Поэтому, когда он приходил подглядывать, сидел тихо, как мышь.
Однажды он велел мне, чтобы ни гугу, а сестра там на берегу, раздетая, словно не собиралась входить в воду, а просто подставляла тело солнцу. Он лег, поднес к глазам бинокль и все смотрел, смотрел — сердце у меня колотилось, как никогда прежде, — потом ударил по земле кулаком, приник лицом к земле и простонал:
— Господи Боже мой, Господи Боже мой. — Он повернул голову ко мне: —
Оказаться бы между ее ногами. Хоть знал бы, за что воюю. — Он протер глаза после бинокля: — Все равно всех нас перебьют, какая ей разница. — И протянул мне бинокль: — Хочешь посмотреть? — Я пожал плечами. — Может, оно и к лучшему.И так случилось, что через несколько дней, посреди ночи: тревога, в две шеренги стройся, пересчитайся, все взяли оружие и куда-то ушли. Сестра тоже. Остались раненые, часовые и я. Вернулись они только на третий день, под утро. Похожие на загнанных волков. Несколько раненых, двоих тащили на самодельных носилках. А тот, кого я так боялся, нес на руках сестру. Мертвую. Сам он был ранен в голову, волосы слиплись от крови, она стекала за воротник. Никому тело не отдавал. Другие хотели сделать носилки и нести сестру вместе, так он не позволил. Еще четверо погибли, но остались там. Он бросился под пули и забрал сестру. В этот момент его и ранило. Сестра погибла, когда перевязывала кого-то из этих убитых. Напрасно. Тот человек успел только открыть глаза и сказать: напрасно, сестра. И умер. Кто это слышал? Вы спрашиваете так, как будто не знаете, что всегда кто-нибудь да услышит. Не бывает так, чтобы никто не услышал.
Я вам скажу: она чувствовала, что погибнет. А может, просто не хотела жить? Однажды я помог ей отнести грязные вещи на озеро. Их было много. Она все выстирала, прополоскала, я развесил на ветвях. День был редкостный. Небо голубое-голубое, без единого облачка. Липы цвели, в воздухе пахло медом, пчелы гудели, жара усиливалась, идеальная погода, чтобы постирать белье, высушить. И вдруг она оставила тряпки, села на берегу, подтянула ноги под подбородок, обхватила руками колени и стала смотреть на озеро.
— Так мне не хочется сегодня стирать, — сказала она. — Я бы с удовольствием легла на эту воду. И лежала бы. Как ты думаешь, я бы утонула? — Она вскочила, начала раздеваться. — Пойду выкупаюсь. А ты посторожи. Вон там встань.
И прыгнула в воду. Я смотрел, как она плывет, и горло у меня перехватило от страха, что она сейчас ляжет на воду и больше не сделает ни одного движения. К счастью, сестра немного поплавала и вернулась. Оделась.
— Ну а теперь за работу, сестра, — приказала она сама себе. И, передавая мне выстиранные тряпки, предложила между делом: — Знаешь что, перебирайся ко мне, хочешь? Боже, как они тут живут, в этих шалашах, норах... — И, когда я взял очередную тряпку, чтобы повесить на ветку: — К тебе никто не приставал?
Я не понял, о чем она.
— Ну что так смотришь? Вот и будешь жить со мной. Жаль, что я раньше об этом не подумала. Может, мне тоже удастся выспаться.
Я снова не понял, почему она сейчас не высыпается.
Сестра принесла дерна, сделала мне лежанку напротив своей. Свою немного сдвинула, чтобы моя уместилась. Убрала все шишки, желуди, палочки, сверху насыпала сухой травы, чтобы мне было помягче, так она сказала, а потом еще положила какие-то тряпки. Иногда, если ночь была прохладной, спрашивала, не холодно ли мне, и поверх одеяла, которым я укрывался, набрасывала еще свою шинель. Но я не стал лучше спать. Хотя никто не храпел, не курил, не ругался и не кричал во сне. Сестра спала так тихо, что иногда я вообще ее не слышал. Но эта тишина казалась еще более невыносимой. Именно эта тишина иногда будила меня по нескольку раз за ночь. Я просыпался, в страхе прислушиваясь: дышит ли сестра. Если не слышал, вставал и проверял. И хотя успокаивался, все равно иногда потом не мог уснуть.
Однажды ночью, не знаю почему, я проснулся в ужасе, встал и осторожно коснулся ее лба — теплый ли. Сестра подскочила, тоже испугавшись:
— А, это ты! Боже, как я испугалась. Никогда не трогай меня, когда я сплю. Запомни, никогда.
— Я просто хотел...
— Я знаю, — сказала она. — Ложись, спи.
Иногда она вставала и, затаив дыхание, прислушивалась, сплю ли я. Убедившись, что сплю, хотя я притворялся, брала шинель, если я не был ею накрыт, и куда-то уходила. В моей голове мелькали разные мысли, и я ждал, пока сестра вернется. Иногда притворялся, что только что проснулся.