Трактат о манекенах
Шрифт:
Коренные жители города держатся на расстоянии от этого квартала, населенного отбросами, чернью, пустой, неосновательной публикой, моральными ничтожествами, короче, той низкопробной разновидностью людей, какую только и может породить подобная эфемерическая среда. Но бывает, что в дни упадка, в часы низменных искушений иной горожанин забредет полунечаянно, полунамеренно в этот подозрительный квартал. Даже самые достойные порой не могут противостоять соблазну добровольно опуститься, разрушить все границы и иерархии, окунуться в мелкое болотце общности, легкой интимности, нечистого смешения. Квартал этот превратился в эльдорадо для моральных перебежчиков, дезертиров из-под знамени собственного достоинства. Все там кажется подозрительным и двусмысленным, все побуждает незаметным подмигиванием, цинично подчеркнутым жестом, красноречивым прищуром к нечистым надеждам, все высвобождает из пут низменность натуры.
Мало кто, не будучи заранее предупрежден, замечает странную особенность района; отсутствие красок, как будто в
Мы входим к портному, чтобы заказать костюм — костюм, отмеченный дешевым шиком, столь характерным для этого района. Помещение обширное и пустое, неопределенно высокое, бесцветное. Огромные многоэтажные стеллажи поднимаются на всю высоту зала. Яруса пустых полок уводят взгляд вверх к потолку, который может оказаться и небом — негодным, тусклым, обшарпанным небом квартала. Зато другие магазины, что видны через распахнутые двери, до потолка забиты коробками и картонками; они громоздятся, точно огромная картотека, которая там, наверху, под неясным небом крыши рассыпается кубатурой пустоты, бесплодным строением небытия.
Высокие серые окна, расчерченные решетками на клетки, как листы канцелярской бумаги, не пропускают света, так как магазин уже заполнен, словно модой, безразличным серым полусветом, не дающим теней и ничего не подчеркивающим. Тут же вьется худощавый юноша, на редкость услужливый, вертлявый и прилипчивый; стараясь угодить, он заливает вас дешевым и легковесным приказчичьим красноречием. Без умолку болтая, он разворачивает толстые штуки сукна, примеряет, драпирует, встряхивает бесконечный поток материи, текущей через руки, создает из его волн иллюзорные брюки и сюртуки, однако все эти действия кажутся чем-то несущественным, видимостью, комедией, покровом, иронически наброшенным на истинный смысл дела.
Тоненькие чернявые продавщицы, каждая с каким-нибудь изъянцем (что весьма характерно для этого района бракованных товаров), входят и выходят, стоят в дверях магазинов, наблюдают, дозрел ли клиент, доверенный умелым рукам приказчика, до нужной степени. Приказчик кокетничает и жеманничает, так что временами начинаешь сомневаться, уж не переодетая ли это женщина. А когда намекающим полувзглядом он деликатно указывает на охранный знак товара, знак с прозрачной символикой, так и хочется взять его за округлый подбородок или ущипнуть за бледную напудренную щеку.
Постепенно вопрос выбора ткани отходит на второй план. Этот женственно мягкий, испорченный юноша, схватывающий на лету самые тайные движения души клиента, теперь перекладывает перед его глазами особые ярлыки, целую библиотеку охранных знаков, коллекцию утонченнейшего собирателя. И в голову вдруг приходит, что магазин этот — всего лишь фасад, за которым кроется антикварная лавка, собрание отменно двусмысленных изданий, исполненных по заказам любителей. Услужливый приказчик продолжает открывать все новые и новые склады, заполненные до потолка книгами, гравюрами, фотографиями. Эти виньетки, эти гравюры стократ превосходят все, что может нарисовать самое смелое воображение. Таких вершин разврата, такой изощренной растленности мы и представить себе не могли.
Между рядами книг все чаще проскальзывают продавщицы — серые и бумажные, как гравюры, но с пятнами пигмента, темного пигмента брюнеток на порочных мордашках, лоснящихся жирной чернотой, которая, притаившись в глазах, вдруг вырывается и разлетается зигзагами поблескивающей тараканьей беготни. И перегоревший румянец, и пикантные клейма родинок, и стыдливые метки темного пушка выдают породу их черной запекшейся крови. Кажется, что этот чересчур интенсивный цвет, это густое ароматное мокко пятнает книжки, к которым притрагиваются их оливковые руки, кажется, что их прикосновения окрашивают страницы и сыплют в воздухе темный дождь крапинок, струйки волчьего табака, как высохший гриб-дождевик, что источает возбуждающий звериный запах. Тем временем общая разнузданность продолжает сбрасывать путы приличий. Приказчик, исчерпав резервы активной напористости, постепенно переходит к женственной пассивности. Сейчас он в шелковой пижаме, приоткрывающей грудь, улегся на одну из многочисленных кушеток, расставленных среди книжных полок. Девушки демонстрируют друг другу позиции и позы с гравюр на обложках, некоторые засыпают на раскладных кроватях. Натиск на клиента слабеет. Его выпускают из круга настойчивой заинтересованности, бросают на произвол судьбы. Занятые болтовней продавщицы больше не обращают на него внимания. Повернувшись к нему спиной или боком, они в вызывающих позах переступают с ноги на ногу, кокетливо поигрывают туфельками, по-змеиному извивают стройные тела и под видом небрежного безразличия атакуют этой игрой возбужденного зрителя, внешне игнорируя его. Расчетливо отступая, открывают простор активности клиента.
Воспользуемся же ослаблением внимания, ускользнем от непредвиденных последствий этого визита и выскочим на улицу.Никто нас не удерживает. Через коридоры книг, мимо стеллажей с журналами и открытками мы выходим из магазина, и вот мы уже на самой высокой точке Крокодильей улицы, откуда она видна почти на всем протяжении вплоть до недостроенного вокзального здания. День, как обычно в этом районе, пасмурен, и временами все вокруг кажется фотографией из иллюстрированной газеты — так серы, так плоски и дома, и люди, и экипажи. Здешняя реальность тонка, как бумага, и каждая трещинка выдает ее имитативность. Порой создается впечатление, что только на крошечном клочке пространства перед нашими глазами существует подчеркнуто тщательно вырисованная картина столичного бульвара, а по бокам весь этот сымпровизированный маскарад уже расклеивается, рассыпается и, не способный играть свою роль, разваливается у нас за спиной кусками гипса и клочьями пакли, превращается в свалку бутафории какого-то громадного опустелого театра. Напряженность позы, искусственная значительность маски, иронический пафос дрожит на этом тонком эпидермисе. Но мы далеки от намерения разоблачать обманность разыгранного спектакля. Напротив, вопреки собственному желанию, мы все-таки чувствуем, что поддались дешевому очарованию квартала. Тем более что в картине города ощущается некоторая самопародия. Маленькие одноэтажные домишки окраины перемежаются многоэтажными каменными зданиями, выстроенными как бы из картона и представляющими собой конгломерат вывесок, слепых конторских окон, стеклянисто-серых витрин, реклам и номеров. Вдоль домов рекою плывет толпа. Улица широка, как столичный бульвар, но, словно деревенская площадь, покрыта убитой глиной, заросла травой, вся в выбоинах и лужах. Уличное движение — это гордость района, местные жители говорят о нем с восхищением, и глаза у них при этом многозначительно блестят. Здешняя серая, безликая толпа чрезвычайно захвачена своей ролью и усердно пытается создать видимость большого города. И все-таки, невзирая на ее старательность и озабоченность, создается ощущение полоумного, однообразного, бесцельного кружения, какого-то сонного хоровода марионеток. Атмосфера поразительной никчемности пронизывает весь этот спектакль. Монотонно плывет толпа, и — странное дело — она все время видится как-то нерезко, фигуры проплывают в бессвязной спокойной суматохе и никогда не бывают четко очерченными. Лишь иногда из многоголовой сутолоки удается выхватить темный, живой взгляд, чей-то черный котелок, напяленный на глаза, лицо, разорванное улыбкой, с полуоткрытым, только что говорившим ртом, ногу, поднятую, чтобы шагнуть, да так навсегда и застывшую.
Особенностью квартала являются дрожки, которые сами собой, без извозчиков разъезжают по улицам. И не потому что извозчиков здесь нет; просто, смешавшись с толпой и занимаясь другими делами, они не следят за своими дрожками. В этом районе иллюзорности и пустых жестов не придают большого значения цели поездки, и пассажиры с легкомыслием, которым отмечен весь уклад жизни квартала, доверяются блуждающим экипажам. Нередко можно видеть, как на особо опасных поворотах они, высунувшись из дряхлых колясок, дергают вожжи, с трудом стараясь разъехаться.
Имеются здесь и трамваи. Их наличие — величайший триумф честолюбивых отцов города. Но вид вагонов, сделанных из папье-маше, с покоробленными, помятыми от многолетней эксплуатации стенами вызывает жалость. Часто у них недостает передней стенки, так что в проем видны пассажиры, с огромным достоинством восседающие на скамьях. Но, пожалуй, самое удивительное на Крокодильей улице — это железнодорожное движение.
Иногда, чаще всего в конце недели, то днем, то вечером можно видеть на углу толпу, собравшуюся в ожидании поезда. Никто в ней никогда не знает, где поезд остановится и придет ли вообще; зачастую бывает, что люди стоят в разных местах, так и не придя к согласию в споре о месте его остановки. Застыв черными молчаливыми рядами вдоль едва намеченных рельсов, они долго и терпеливо ожидают; все лица одинаково повернуты в профиль, похожи на бледные бумажные маски, на фантастические вырезные силуэты, изображающие внимательное ожидание. И вот наконец поезд приближается, вот он уже выехал из боковой улочки, откуда его никто не ждал, низенький, змеистый, с маленьким посапывающим, приземистым локомотивом. Он въезжает в черную очередь, и улица темнеет от вереницы вагонов, с которых сеется угольная пыль. В быстро опускающихся зимних сумерках темное сопение локомотива и дуновение странной и грустной значительности, приглушенная поспешность и нервозность на мгновение превращают улицу в вокзал.
Ажиотаж при доставании билетов и связанные с этим взятки — истинный бич нашего города.
В последнюю минуту, когда поезд уже стоит на станции, в нервической спешке заключаются сделки с продажными железнодорожными служащими. Однако еще до окончания этих торгов поезд трогается, и долго его провожает медленно бредущая разочарованная толпа, но в конце концов и она рассасывается.
Улица, на мгновение стеснившаяся от сымпровизированной суматохи сумрачного, пахнущего дальними дорогами вокзала, снова светлеет, расширяется и снова несет в своем русле беззаботную однообразную толпу гуляющих, которая под шум разговоров течет мимо грязно-серых прямоугольных витрин, забитых негодным барахлом, восковыми манекенами и парикмахерскими болванами.